Ефим Гаммер. «Нобелевка». Рассказ
В тринадцать лет я «достал» в библиотеке запредельно дефицитную книгу о мушкетерах классного писателя Александра Дюма. Очередь на нее занял у меня Гриша – старший брат Лени Гросмана. Чтобы успеть с передачей, роман я читал, не отрываясь, всю ночь напролет, при свете фонарика. Попутно, дабы моему младшему брату Боре было не скучно спать со мной в одной комнате, я пересказывал ему тишком содержимое пухлого тома. Наутро, когда Гриша, не опоздав, явился следом за восходящим солнышком, у меня поднялась температура. У Бори тоже.
Мама поставила диагноз: переутомление. Но потом, видя, что термометр зашкаливает, решила все же обратиться за помощью к практикующим врачам. Было воскресенье. Никто не работал, кроме скорой помощи. Значит? Все правильно: мама смастерила нам компресс, а Гришу послала в телефонную будку звонить по известному номеру. Гриша и позвонил. И вызвал скорую, сделав особо умный ход, чтобы помощь не валандалась.
Что же он такого сделал умного? А вот что! Он сказал, что у нас внезапно поднялась высокая температура. Произошло это, предполагает Гриша, вследствие общения с гостями из Одессы, которые намекали, что надо кипятком ошпаривать фрукты, привезенные ими, чтобы к ним не пристала холера. «Да-да! – подтвердил по телефону. – Не пантера, а холера».
Свои предположения Гриша высыпал на ту еще почву! В литературе она называется благодатной. Не прошло и рекордного для стайерской пробежки по нормам 1958 года времени, как сирена разнеслась над Домской площадью, у древнего собора и, заглушив органную музыку, по крутым лестницам нашего дома – улица Шкюню, 17 – застучали подкованные ботинки.
Квартиру забрызгали какой-то вонючкой, то ли жидкостью, то ли газом, и на плохом русском, превозмогая родной латышский, потребовали от родителей предоставить им для осмотра и изучения под микроскопом заразу.
– Какую зараза, скажите на милость? – спросила мама.
– От ваших детей.
– Это мои единоутробные дети! Какая от них зараза?
Оказывается, так подкованные ботинки, имеющие под белыми халатами еще и высшее медицинское образование, называли обыкновенные какашки, обладающие свойством безвозвратно ускользать в унитаз. Я специально употребил слово – «безвозвратно». Суть в том, что эти аттестованные дипломами люди попросили у мамы на анализ наши с Борей – как они это дело назвали, не желая лишний раз упоминать про заразу? – «выделения организма» и для понятливости добавили – «фикальные массы». Из-за их акцента мне показалось, что вызванных по телефону гостей интересуют «фискальные массы». Этого добра ни я, ни Боря никогда не выделяли из своего организма. И мне стало совсем худо. Боре тоже. Нам, после прочтения «Трех мушкетеров», представилось: мы попали под колпак герцога Ришелье, и теперь несдобровать, покуда не выделим из организма «фискальные массы», которых в наличии быть не может, потому что их нет в наличии.
Меня с Борей завернули, не цацкаясь, в белые простыни и потащили в столь неприличном виде на улицу. А, доставив в больницу, поместили в отдельную палату, будто мы особо важные для нашей оздоровительной медицины персоны. К двери приставили санитара с мохнатыми кулаками, чтобы и в мыслях не держали насчет слинять от недремлющего сторожевого ока с подкованными ботинками. И что дальше? А дальше образованный в стенах института народ стал ждать наших какашек. Но тут возникла этическая проблема. Какашки – хоть убей их! – не хотели покидать наш организм, где были в сохранности, как за семью печатями. Наверное, боялись, что их примут за «фискальные массы» и потянут в милицию, дабы там они настучали на кого-нибудь из ближних, как Павлик Морозов. На кого они могли настучать? Ясно на кого. На моего папу Арона. Чуть ли не каждый вечер он слушал запрещенное радио. Я, понятно и без криминалистических изысков, подслушивал, затаившись в соседней комнате. В то убийственно интересное время запрещенное радио передавало так, что заслушаешься. Все из сказанного в эфир запоминалось с первой подачи. Причем настолько, что многое осталось в памяти до сих пор. Да и как забыть, если говорили о том, что Пастернак получил Нобелевскую премию за «Доктора Живаго», а советские люди, не имеющие представления об этом романе, напропалую критикует его литературные достоинства, называя их недостатками. Особенно ухищрялись те, кто имел отношение к писательскому цеху и полагал, что таким образом продемонстрирует партийному руководству свою литературную грамотность и гражданственную сознательность и, гляди, если не «Нобелевку» – она зарезервирована для Шолохова! – то какую-нибудь отечественную премию получит.
Помнится, «вражьи голоса» цитировали какой-то секретный документ №20 из архивов МГК КПСС. Вот он: «Огромное возмущение вызвал предательский поступок Бориса Пастернака в коллективе студентов и преподавателей Литературного института им. Горького. Свое требование немедленно изгнать Пастернака из среды советских писателей, сурово осудить его предательство в отношении Родины, своего народа они изложили в коллективном письме к Правлению Союза советских писателей».
В 13 лет я в Литературный институт еще не собирался, хотя уже написал одно стихотворение. Но прочитал такое количество книг, что вполне мог написать стихов чуть побольше, с пару десятков. Вот и решил, чтобы зря не тратить койко-часы, сочинить на досуге, когда и температура по каким-то неведомым причинам испуганно соскочила с меня, что-нибудь для души. И сочинил:
«Вы фискальных масс
не найдете в нас.
Скажем им: «атас!»
И покажем класс,
пролежав за так
месяц весь без как».
«Так» и «как» – рифма, конечно, убогая. Но тогда, осенью 1958 года я подобных литературоведческих тонкостей не знал. И очень гордился своим бунтарским сочинением. Читал его младшему брату Боре. И он тоже гордился, и тоже хотел проявить характер. Но… Врачи подсунули нам какую-то штуку в виде таблетки, и наше бунтарство закончилось на горшке. Надо заметить, вполне благополучно. Никаких лишних микробов в наших испражнениях, изучаемых под микроскопом, обнаружено не было. И санитарка сказала нам по секрету: «Кал у вас чистый». Мы с Борей помозговали, что она имела в виду, говоря – «кал», и догадались – «говно». Затем нам стало смешно. Нет, не оттого, что мы признаны здоровыми. А оттого, что обычные какашки имеют столько умных значений в русском языке.
Казалось бы, теперь, когда у нас даже «кал чистый» и температура 36 и 6, пора подумать о выписке. Но нет: инкубационный период! Лежи, плюй в потолок и думай. Или пиши стихи, раз прорезался талант, а то у него, у таланта, как поговаривали взрослые, свойство закапываться в землю. «Cвой талант в землю не закопаю!» – решил я на больничной койке и бросился сочинять изо всех поэтических сил. Мой папа Арон говорил: «чтобы сочинять по делу, нужно быть осведомленным в нем». Тут и возникла шальная мысль: «а почему бы не написать, что я слышал по радио?» Ситуация знакомая, «радийных» высказываний в запасе достаточно. Каких? Обычных, что на всех мегагерцах: «доктор Живаго», «не читал», «клеймо позора».
Только я в уме повторил весь набор словоизлияний народа, как пошло-поехало. И, главное, получилось.
«Я тоже не читал о докторе Живаго.
Но знаю очень много о врачах.
Они копаются в холерных наших каках,
чтобы росточек жизни не зачах.
Поэтому не вешайте врачу клеймо позора.
Иначе он отдаст вам микроскоп.
И будете с надменным вашим взором
смотреть в свое говно, чтобы найти микроб».
Больше всего мне в этом стихотворении понравилось, что я приспособил к нему лермонтовское слово – «надменный», которое в обыденной – не поэтической речи – не употребляется, и, следовательно, могу себя отныне величать, как и он, «любимцем Феба».
Ефим Гаммер
© Ефим Гаммер, 2015