Илья Абель | Женские verbatim’ы. Часть вторая
О пьесе Жана-Люка Лагарса «Я была в доме и ждала…» в постановке режиссера Анатолия Шульева
В репертуаре московских театров, естественно, идут и пьесы зарубежных авторов, посвященные женской теме при том, что она раскрывается конкретно в жанре разговора по душам в очень узком, так сказать, сугубо частном кругу, для своих и без свидетелей.
И тут интересно, как схожий прием внутрисемейного или дружеского общения раскрывается в конкретной постановке на столичной сцене. И то, чем определен выбор для разговора со зрителем в рамках театральной институции, что через чужое по менталитету и восприятию житейского конкретный театр намере6вался передать о своем. О том, что может быть близко и понятно тем, кто занял места в зале театра московского, и более того, данного театра, у которого есть собственная художественная программа, обозначенная репертуарной его политикой, и свой ракурс отражения реальности, который из вечера в вечер именно здесь материализуется игрой актеров в постановках каждого из приглашенных режиссеров.
Так что, в данном продолжении того, как женская тема интерпретируется в российской столице в известных театрах, поговорим исключительно о спектаклях, созданных при переложении иноязычных текстов в их русской интерпретации в контексте и национальной школы и театральной традиции.
Переводные экскурсы
1. В ожидании его.
В полумраке, буквально перед первым рядом зрителей, вышедшие из двери с правой стороны сцены возникают, подобные теням пять женских силуэтов. Вот именно так, а не иначе начинается спектакль по пьесе «Я была в доме и ждала…» по пьесе французского драматурга Жана-Люка Лагарса в искренней и изысканной постановке режиссера Анатолия Шульева.
(Играется он на Малой сцене Московского академического театра имени Владимира Маяковского).
Потом дают на сцену общий свет, и мы видим, что три женщины из пяти занимают места в мизансцене в черных, не по Шанели (но и не без очевидного шика), а траурных платьях. Самая молодая участница спектакля буквально забивается в свой уголок – свертывается комочком на металлической кровати (как в больнице или в тюрьме) в левом углу сцены, прямо под лестницей, которая ведет вверх, но обрывается, как трап самолета. А пятая, одетая скромно, но по возрасту и без печального подтекста, даже чуть празднично по-своему, располагается рядом с другими в центре площадки.
Во время спектакля, который продолжается чуть более полутора часов, все его участницы время от времени, в монологах своих или диалогах друг с другом, меняются местами: поднимаются на лестницу, садятся в кресла, подходят к вешалке, где висит серый плащ, скорее всего, мужской, зажигают и гасят торшер и лампу – короче говоря, то в движении, то сидя или стоя выговариваются. Тема их одна на всех – уход для одних брата (у него осталось три сестры, что дало повод называть Лагарса французским Чеховым, хотя не только за это), для одной из них – сына, а для самой старшей – внука.
Они обсуждают уход родственника после жестокой, с проклятьями, ссоры с его отцом. Оказывается, что им всем близкий человек уходил из дома и до того всем памятного дня – то на несколько часов, то на несколько дней. А тогда ушел, как оказалось – навсегда. Во всяком случае, о том, что с ним и где он никому из пяти женщин, его семейного окружения после смерти его отца, ничего неизвестно.
Воспоминание об ушедшем – живом или, может быть, нет, выяснение в очередной раз чувства потери, связывающей женщин в единое целое и, вместе с тем, разъединяющей, поскольку каждая ищет и находит причину потери близкого человека и признает, не желая единолично нести такой тяжкий груз, часть своей вины в происшедшем.
По сути, весь спектакль есть общий плач по тому, кого нет рядом с членами семьи ушедшего, то, что время от времени повторяется в их жизни. И потому, что не хочет взять вину за случившееся на себя в полной мере. И потому, что не могут не понимать, что не все сделали для того, чтобы того памятного дня в таком трагическом развитии его не произошло вовсе. И потому, что им все заметнее не хватает родного мужчины, с которым можно говорить, танцевать, делиться планами и, главное, ощущать рядом мужское плечо, ту мужественность, которая так ценится женщинами и которая не всегда оказывается тем, чем должна быть в идеале, если он вообще достижим.
В восстановлении того, что связано в их восприятии с родственником, потерянным так буднично и суетно, все героини пьесы – каждая в отдельности и как общий хор высказываний и мнений – проходят разные стадии воссоздания того, что связано с тем, кто был для них братом, сыном и внуком. Это такой коллективно воспроизводимый портрет человека, схожий в деталях, но все же и отличающийся из-за того, что каждая из присутствующих знала его своем возрасте, а потому и длительность знания о нем у них всех – разная. Кроме того, ясно, что и характеры каждой из героинь отличаются, что вносит естественные коррективы в то, как они описывают того, кто когда-то, в прошлом, то есть, чуть ли ни вымышлено, покинул их дом.
Заметим, что в зависимости от этого распределены и их роли в этом вновь и вновь рисуемом образе близкого родственника.
Самая старшая – Людмила Иванилова, настоящая француженка. Она элегантна, ходит в туфлях на высоких каблуках, следит за тем, как выглядит, не упустить возможности налить в бокал и выпить хорошего вина, говорит с характерной интонацией, как бы с некоторым акцентом, что придает ее образу очевидный шарм.
Мать – Александра Ровенских, жестковатая, собранная и энергичная женщина, похожая на командира. Несомненно, что она держит всю ситуацию с воспоминаниями в своих руках, не позволяя никому выходить за пределы однажды принятого и заданного условия разговора о ее сыне. Говорит отрывисто, резко, будто отдает команды, что не может скрыть проявления чувств, которые она старательно сдерживает, поскольку отношение матери к сыну не может ни в чем сравниться с тем, как к тому относятся, как говорят о нем – другие.
Старшая – Наталья Филиппова. Именно она своим монологом об уходе из дома и из их жизни брата начинает спектакль «Я была в доме и ждала…» тем, что сказано о ней Лагарском (который, скажем прямо, довольно специфически относился к женщинам, зная их все-таки со стороны, во что не хочется вдаваться особенно) напоминает чеховский героинь. Она говорит тихо, это как бы такой внутренний монолог, но произносимый чуть громче шепота, потому и слышимый зрителем и другими членами ее семьи.
Вторая – Анна-Анастасия Романова, на первый взгляд кажется простодушной и недалекой. Но в ее желания одеть красное платье, из которого, как выясниться ближе к финалу спектакля, она выросла, заявлено такое искреннее жизнелюбие, что ее партия в спектакле звучит если не лейтмотивом, то уж явным противопоставлением похоронному настроению смирения с потерей трех других героинь, взрослее ее.
И, наконец, Самая младшая – Наталья Палагушкина, лично мне напомнила Олега Даля в козинцевском фильме «Король Лир». Ее героиня моложе всех, и так случается, что, как в день разрыва брата со всей семьей из-за обиды на отца или нежелания жить в этом доме по его установившимся строгим, наверное, патриархальным правилам, ее и в таких обсуждениях, если их можно так назвать, забывают. И она смиряется с этим. Но время от времени в ней прорывается в эмоциях, в выкриках, в надежде на лучшее – сопротивление. Как она эмоционально и уверенно, но с оглядкой выкрикивает незадолго до завершения спектакля, что будет счастливой, как примеряет платье, которое ей, как туфелька Золушки, в самый раз. Как смешна она, когда сестры засовывают ей под платье серый – унисекс-свитер, и она гордо изображает, что ее формы меняются, будут когда-то меняться, если она вырастет и станет, возможно, женщиной с соблазнительными формами, а потом и ждущей ребенка.
Это старшая проговаривает вслух мысль о том, что готова смириться со старостью, и стать такой же как Старшая и Мать, это Старшая в попытке выяснения истины заходится до истерики, и затем Мать накидывает на нее одеяло, которым она укрывалась во время ночного сна, чтобы остановить ее самобичевание, поскольку оно так или иначе касается и других. Это Вторая танцует в одиночестве так, как будто с вернувшимся братом пошла назло всем на деревенскую вечеринку, не потеряв еще желания жить, быть женщиной и надеяться на лучшее. А Самая младшая каким-то своим подростковым чутьем, чуть ли ни взрослой интуицией понимает, что все безысходно и перспективы что-то изменить – почти никакой, если оставаться в этом вымороченном и в чем-то проклятом доме (проклятие отца сыну вернулось после его смерти к женщинам, которые не остановили ссору двух мужчин, бывших рядом с ними).
Конечно смешно, когда Самая младшая одевает сапоги большого размера и выглядит в них как рыбак, но в ее поведении есть хоть какая-то надежда.
Жан-Люк Лагарс написал пьесу о том, что по нисходящей, если говорить о возрасте героинь, уходит от них желание менять что-то и верить в обнадеживающие перемены (блистательно выполнен Андреем Наумовым перевод, поскольку пьеса французского автора столь же реалистичная, сколь и модернистская, так что и воспринимать ее, а уж, тем более, играть ее на сцене достаточно трудно).
Понятно, что в мире, который обозначил французский драматург по-другому быть и не могло. Горе, горечь, боль, несчастье, тоска буквально разлито во всем, что происходит на сцене в интерпретации его текстов. Это какая-то душевная болезнь, объединившая в нерасторжимое, пульсирующее целое пять представительниц прекрасного пола разных поколений. Такая душевная травма, которую никто из них в меру собственного житейского опыта и мировосприятия преодолеть не может, даже будучи вместе. Немного, и в этом уже подлинный Чехов, пусть и по касательной, история, рассказанная Лагарсом, похожа на рассказ Чехова «Палата № 6». Все пять героинь живут почти безвылазно в замкнутом, ограниченном пространстве (только о Старшей мы узнаем, что она учительница в местной школе и иногда ездить в город, чтобы провести ночь с очередным любовником, правда, не за деньги, а про других героинь, кажется нет и такой информации)
Все они живут прошлым. Ужас в том, что оно, прошлое, стало их настоящим и, вероятно, продлится в будущем. Оно их объединяет, способствует тому, что они все же не теряют рассудка, а пробуют каждая по отдельности, но рядом с другими жить с подобным камнем на душе, с осознанием общей и частной вины.
Лагарс жестоко говорит о героинях пьесы «Я была в доме и ждала…», не давая ни одной из них (Самая младшая не в счет, поскольку выскочить из этого дома в иную ипостась бытования она вряд ли сможет, как бы ни хотела). Настоящий морок довлеет над всеми героинями этой странноватой, мягко говоря пьесы. И они не хотят, что выясняется из их монологов и реплик в диалогах, освобождаться от него когда-нибудь. Страшно , на самом деле, что пережитое так объединяет их, что уничтожает в них самобытность и убивает уверенность в собственных силах.
Вспомним еще раз реплику Старшей о том, что она не боится старости, имея в виду, что рано или поздно Самой старшей уже не будет. И тогда уже она поднимется на другую ступеньку возраста, в таковой специфической иерархии займет место Матери, та – Самой старшей, Вторая – ее место, а Самая младшая – место Второй.
Заметим к слову, что автор не назвал героинь пьесы по именам, что принципиально, если мы имеем здесь не конкретных людей, а некоторые функции, которые каждая из героинь занимает в этом движении к собственному уходу. И тут движение вверх в сообществе несчастных женщин есть приближение к отчаянию, то есть, процесс прямо обратный нисхождению к надежде.
И вот сосуществование двух разнонаправленных духовных движений – вверх, к окончательному разочарованию в жизни, вниз, к попытке сохранить «я», несмотря ни на что – и проявляется своеобразие текста Лагарса, той позиции, которую он выразил как бы в экзистенциональном трактате о том, как жить, претерпев боль и отчуждение в кругу близких людей. (В любом контексте такого состояния.)
Драматург, как представляется по спектаклю «Я была в доме и ждала…), пессимистичен. Он не дает никому из участниц его силы преодолеть установившийся, или навязанный друг другу порядок взаимоотношений между ними. Несомненно, что игра актрис и режиссура Анатолия Шульева стоически стремится перевести содержание пьесы французского автора все же чуть в иное русло, но выходит это с напряжением всех сил и актерских возможностей, что связано не с содержанием пьесы, а лишь с особенностями изображения обыденности, возведенной в обобщение, что свойственно Жан-Люку Лагарсу. И здесь логичен вопрос о том, зачем стоило ставить данную пьесу в известном театре. Речь не о таланте ее автора, несомненном и признанном за время его короткой и свободной во всех отношениях жизни. Тут аспект другой – что она, пьеса Лагарса, дает российскому зрителю, вернее, в чем он найдет отклик в ней своим чувствам и мыслям?
Обратимся к сухой статистике. Малый зал театра имени Маяковского вмешает около семидесяти зрителей. Спектакль «Я была в доме и ждала…» идет с марта 2016 года. На днях, когда мы посмотрели спектакль, свободных мест в зале не было. Среди зрителей оказалось в тот вечер трое мужчин, считая и меня, остальные – женщины, как правило, зрелого и очень зрелого возраста. И несколько молодых девушек с айфонами в руках (при произнесении актрисами некоторых монологов и реплик они покатывались от смеха, а одна, самая раскрепощенная, сидевшая рядом со мною, в беззвучном смехе, сотрясавшем ее, буквально падала головой в колени подруге, пришедшей вместе с нею на спектакль).
После него зрители выражали разноречивые мнения. Несомненно, те, кто приходят в театр, уважительно относятся к нему, как культурной институции, тем более, в театре именитом и одним из самых известных в Москве. Все же элемент некоторого, если не недовольства, а дискомфорта в их высказываниях уловить можно было. (Моя очень хорошая знакомая, по сути – идеальный зритель, поскольку всегда и в жизни и в искусстве находит, в основном, только положительное, о спектакле «Я была в доме и ждала…» выразилась так: «Любопытно». Думаю, что это самая правильная и взвешенная оценка увиденного на сцене столичного театра с именем.)
И это при том, однако, что претензий к прекрасно игравшим актрисам, к режиссеру, к художнику Ольге Батищевой (она создала внешне вполне уютную декорацию обжитого дома, придумала для каждой героини стильные и созвучные их имиджу и характерности роли костюмы, конечно же, в первую очередь платья), ко всем, кто готовил спектакль – музыка (Полина Шульева), свет «Максим Бирюков) – нет и не может быть по определению.
А вот спектакль все же получился скучноватым и затянутым. Не потому отнюдь, что в нем много немхатовских совсем пауз, а потому, что зрителю, может быть, настроены были на что-то другое.
Несомненно, что режиссер Анатолий Жульев талантливо воспроизвел как содержание, так и очень тонкий, скажем так, интимный, да еще с национальным статусом подтекст пьесы Лагарса. И спектакль поражает совершенством формы. Но, кажется, все же в нем не то, что не найдено равновесие между реализмом и элементами абсурда, которые органичны в текстах Лагарса, судя по тому, как исполняется в российской столице одна из его пьес. А в том, что зритель привык к стилевой ясности – или абсурд, или реализм. Предположим, тут проявляется некоторая косность отношения к театру, но все же режиссерская интерпретация, имея в виду и вышеназванное, могла быть точнее. Филигранная во всех ипостасях передачи содержания текста Лагарса, режиссура Анатолия Шульева есть вещь в себе. Он блистательно владеет профессией, героини пьесы органично вписаны в пространство Малой сцены, они прекрасно существуют в интерьере комнаты семейного дома. Но зрителю этого немного мало. Как не хватает образа бросившего родственников тогда молодого человека, которого на авансцене, в паре метров от зрителей, изображают бухгалтерские счеты (их держала в руках Мать в начале спектакле, играя ими, как музыкальным инструментом, показывая, как долго по времени они ждут) и мешок, из которого та же героиня спектакля в окончании его вынимает большую банку с бабочкой, которую выпускает наружу (сцена снова, как в начале, затемнена, а на потолке появляются белые бабочки, как снежинки, как метафора освобождения хоть ненамного от страдания и страха машинального бытия).
В завершении спектакля все пять его героинь снова оказываются во мраке, уходя в тень, передав дух и букву французской фантасмагории в ее русском оживлении.
То есть, спектакль «Я была в доме и ждала…», обладая несомненными совершенствами и, безусловно, высоким уровнем раскрытия того, что описано в пьесе Лагарса, как думается, возможно, и субъективно, не преодолел пока тех нескольких метров, которые разделяют сцену и зрителей. Здесь нет ничего лишнего и все продумано до мелочей, но все же ожидаемого контакта, наверное, не происходит, на какой рассчитывали те, кто выбрали спектакль в афише Театра имени Маяковского. И что тут можно изменить – вопрос риторический и не имеющий ответа. Так это видится со стороны с признанием того, что сделано все, что было возможно для того, чтобы зарубежный автор оказался интересным для нынешнего зрителя в другой стране и его манера письма приобрела все нужные измерения реальности и выразилась аутентично и доступно другому зрителю.
Илья Абель
Фото Сергея Петрова