Виктор Финкель. Сибирский Казанова
Как-то «величайший поэт эпохи», задыхаясь от непреходящего энтузиазма, обнародовал почти шекспировское: «Я знаю – город будет, я знаю – саду цвесть, когда такие люди в стране советской есть!» Как почти всё происходящее и произносящееся на беспредельных просторах одной шестой суши Земли, эта фраза и сопутствующее ей претерпевает классический цикл фарса, на всем протяжении которого трагическое и анекдотическое в удивительной последовательности мчатся одно за другим, не только чередуясь, но и настигая, взаимопроникая, взаимопревращаясь и кусая самоё себя за хвост. И так до полного исчезновения этого странного волчка, этого бессмысленного веретена, а точнее водоворота звукособытий, совсем недолгой флуктуации во времени и пространстве. И когда всё, наконец-то, ныряет в необратимую воронку и поверхность понемногу разглаживается и успокаивается, мало что остается от всего этого в будущем, и редко что достойно доброй памяти. А чаще всего, в осадке оказываются либо горе, да какое, пропитанное кровушкой, да смертями, либо горечь, либо, в лучшем случае, запашок дурной. И всё…
Вот и вокруг строчки этой «поэтической»… Ну был совсем неплохой поэт. И только! Ну, не было «величайшего поэта «епохи» ни при жизни, ни после смерти. Приказано было считать таковым, назначен был оным и взгроможден на бетонный пьедестал! Ну какой великий будет петь осанну недомерку окаянному, прости Господи, – «вождю мигового пголетагиата»? «Двое в комнате – я и Ленин» Вот так – двое их было! Он и Ленин! Ну надо же было так засветиться: «Я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин». Палкою историю-матушку дразнить. Ведь чем дальше, тем смешнее и глупее это звучит! Ну, скажите, а какой великий будет так стремиться что-нибудь непотребное засунуть в брюки? То тебе «облако в штанах», то что-то угрожающее – красное, серпастое и молоткастое – в широкие штанины. И все это – режущее, рубящее и бьющее, – рядом с такими-то нежными и ранимыми, действительно подлинными ценностями…
Только успел он сотворить этот бессмертный жизнеутверждающий вирш, насчет «страны советской», как выкинул совсем иной, на этот раз, необратимый фортель. Уж и не знаю, спел ли он перед тем оптимистическую песенку «Вот пуля пролетела… и – Ага!» или появившуюся лет, эдак, через сорок-пятьдесят и совсем на другом континенте – «Когда мне пуля в сердце залетела…», а только взял грех на душу, да и прикончил себя родимого, энтузиаста неисправимого. И из-за чего бы вы думали? То ли устал от милой социалистической родины и друзей своих сердешных из ГеПеУ – ВеЧеКа – эНКаВеДе, то ли изнемог в патологическом альковном триединстве во главе с властной, честолюбивой, циничной и распущенной бабой? То ли не дала ему какая-то сценическая вертихвостка, то ли дала, но не вышло взять, не получилось? То ли…
Опять же, где изготовил он свой стих, нацеленный в вечность? В Сибири в городе Сталегорске, на Верхнем поселении. Что это за поселение такое? А вот какое. Строили в тридцатые годы огромный металлургический завод. Как и всегда, в те, да и не только в те годы, глупость, злоба и ненависть к собственному народу определяли всё. А потому выбрали почти круговую лощину, окруженную холмами, и по хорде развернули огромную стройку, длиной, пожалуй, с десяток километров. Нагнали туда немереные, несчитанные, неведомые по сей час тысячи спецпереселенцев, то бишь, заключенных, кулаков, высланных, сосланных и пр. пр. пр. Как тогда говаривали – лишенцев. И лопатами, кайлами, ломами, волокушами пошли – поехали… Пригласили сколько-то инженеров из Америки, в том числе и дурачков-идеалистов, «охочих до коммунизма», сгинувших потом, поголовно, по лагерям да тюрьмам. Да и остальным инженерам, своим, коренным пришлось совсем не лучше – едва ли не подчистую вырубили в тридцать седьмом. Изо всех них в Сталегорск в пятьдесят шестом вернулся истерзанным, переломанным, но живым только… один! И была эта стройка адом, где перемешались воедино фундаменты домен и мартенов, тысячи землянок, могил безымянных, да с десяток-другой американских экскаваторов – «Катерпиллеров». А управляли всем этим с невысокого, в сотню-другую метров, холма за этой самой дьявольской хордой. Вот это-то и было Верхнее поселение. На нем первым делом построили два 5-этажных дома и море землянок. Здесь-то и жил несколько дней, творил, и выступал перед кем уж и не знаю наш «Величайший пиит». Здесь-то и заявил он о городе, который будет садом. И обмишулился-то наш классик только с одной буквой. Город состоялся, но садом не стал. Как был адом при стройке, так и остался им. Оно и понятно – грязными, да кровавыми руками чистого дела не построишь. Даже если приправишь его лживым сахарином идеализма, фанатизма и патриотизма. Не дано. Несчастный полумиллионный город, окруженный чуждыми человеку и ненавидящими его монстрами черной, цветной, красной, багровой, коричневой и прочей многоцветной, но всегда ядовитой металлургии, задыхается в своей лощине вот уже более семидесяти лет, без зелени и единого глотка чистого воздуха…
Ну, да это всё присказка… На этом самом Верхнем поселении, которое ничуть не изменилось, в одна тысяча девятьсот пятьдесят третьем счастливом году, избавившем безутешно рыдающее человечество от «вождя всех времен и народов», и начинались подлинно «эпические» события нашего рассказа. Разворачивались они в одном из тех самых двух закопченных пятиэтажных домов, в которых нынче размещались мужское общежитие металлургов и столовая. Последний этаж был выделен для молодых специалистов. Так назывались тогда, а может и сейчас, техники и инженеры, направленные из разных городов по окончанию своих учебных заведений по распределению. То бишь, практически, по приказу, отвертеться от которого не было никакой возможности. В массе своей это были люди одинокие, либо женатые, но приехавшие по разным причинам без жен. В отличие от нижних двух «рабочих» этажей, где пьянствовали, не просыхая, беспробудно, на пятом пили умеренно. Зато гуляли, любили, гусарствовали широко и круглосуточно, но, в основном, беззлобно. Шутку, иной раз и грубую, позволить себе могли. Так, к вечеру собирались в холле, играли в домино и мололи языком, а если звонил единственный на весь этаж телефон, кто-то лениво снимал трубку и, не слушая, куражась, громко произносил: «Вам жеребца из какого стойла?». Но, как стало понятно позднее, был это патриархально спокойный и, в целом, безобидный быт мужского коллектива.
Ранней весною прибыл новичок. Окончил он финансово-экономический техникум где-то в Донбассе. Здоровенный, под метр девяносто, голенастый парень с глазами, глубоко утопленными под нависший лоб. Одевался он непривычно – брюки или послевоенные бриджи заправлялись в аккуратные офицерские сапоги, а сверху – пиджак с галстуком. Неприметным он был не более одного дня. А потом во время партии в домино в холле, по пустячному поводу взъярился, побелел, пружинно поднялся со стула и обратился в разъяренного зверя – ссутулился, рот хищно приоткрылся с неприятным оскалом, лоб прикрыл лицо и из-под него засверкали побагровевшие, раскаленные, дикие бычьи глаза. Левая лапа гориллы выхватила за грудки добродушнейшего партнера напротив, а правая, ничуть не меньшая, взметнулась к плечу, сжалась в кулак и изготовилась к прямому удару. Все, и игроки, и болельщики, повскакивали и оттащили его. Но эпизод не забылся и оставил тяжелый след… Легкость, приветливость и беззлобный юмор в холле исчезли на много месяцев.
Но было это только начало. Дверь в комнату, в которой новичок жил с еще пятью соседями выходила прямо в холл. Работал он в заводоуправлении, бухгалтером, ясное дело, только в одну смену. И когда вереницами пошли к нему женщины, было это наяву и потому, что в вечернее время, когда все, как раз, сидели за домино, и потому, что соседей своих он на этот час-другой вышибал в коридор и ошивались они в том же холле. В послевоенное время мужиков было мало. А если и были – металлургам и горнякам, как известно, давали освобождение от военной службы, – то работали в суровом, выматывающем тело режиме. Возьмем, скажем, сталеплавильщика или доменщика. Одет он в тяжелый фетровый костюм и шляпу широкополую, чтобы металл, не приведи Господи, плеснет на тебя, скатился тяжелыми огненными каплями. Впереди перед тобой пылающий мартен с полутора тысячами злобных, полыхающих безумной жарой градусов, а позади – дьявольский сибирский мороз о сорока ничуть не более добрых градусов, и пить ты должен, не останавливаясь, тёплую соленую воду от обезвоживания. За восемь-десять часов столько раз пропотеешь, остынешь и опять пропотеешь, что если и не простынешь, то домой доберешься выдавленным, выжатым да вымотанным. А у шахтеров – еще хуже – на карачках часами без свежего воздуха, да без света солнечного, да с кайлом в руке. Не удивительно, что и те, и другие пили ожесточенно, до бесчувствия. До бабы ли тут? Ну, жены их все же что-то имели. Но ведь огромное количество женщин не спало с мужиками с сорок первого – повыбило их поколение! А в послевоенные годы к горожанкам добавились и бывшие колхозницы, правдами и неправдами бежавшие из треклятой беспаспортной сталинской деревни в промышленные города, где был всё же какой-то порядок, пусть скромные, но все же живые деньги, и какая-то жизнь. А в Сибири был еще один источник женской рабочей силы, оказавшийся, и вовсе, вне государственного контроля. Дело в том, что, когда началась коллективизация, тысячи крестьян, спасаясь от неё, подались в лесную и горную глухомань, подальше от сатанинской власти. Были они и в горной Шории, И жили бы они там и дальше, но два обстоятельства выгнали их и заставили искать пристанища в городах и на заводах. Первым был клещевой энцефалит, шедший с Дальнего Востока на Запад и как раз в военные годы добравшийся до этих мест. Проклятая болезнь достала всех или почти всех в этой глухомани. Редкий ребенок не переболел. А если и оставался жив, следы от перенесенного почти всегда бывали видны – то ручка, то ножка, то что-то необратимое в выражении глаз. А вторым – оказалась стройка железных дорог, прорубивших прежде неприступные районы и открывших злому и мстительному государству многие заимки, схроны и глубинно таежные деревни. Мужчин, кого арестовали, а кого сразу призвали в армию и сгинули они в лагерях и на фронте. А многие из женщин позднее оказались в Сталегорске. По ним-то и специализировался Васька.
Если Остапа Ибрагимовича Бендера любили высокообразованные и интеллигентные женщины, и, как известно, даже одна – зубной техник, то для бухгалтера Васьки-Казановы это было совершенно заоблачным, лишним, мудреным и непонятным. Ему нужна была сельская баба от сохи – простая, мощная, немудрящая и, что самое главное, доступная. Вот так он был построен. На протяжении его эпопеи вопрос о нем и его конституции и конструкции его органов возникал не раз и, поскольку непосредственных свидетелей и участников его эскапад было не сосчитать, общественное мнение точно знало, что особым размером его инструментарий не отличался, ну, разве что чуть-чуть. Как сказала одна многоопытная бандерша: «Что есть, то есть. Но, чтоб уж очень, так нет!». Но были два обстоятельства, придававшие ему очарование в глазах сельских, в прошлом, а ныне заводских рабочих женщин. Он был яростно груб и темпераментен в постели и пребывал в зверином состоянии не менее двух часов. И этот час-другой непрестанной бомбежки, почти станочной долбежки в одну точку приводил иных в многократный восторг. За эти два качества и был отнесен к известной категории мужчин, именуемых в народе иногда ё…..и, иной раз – ё…..ми-кубарями, а чаще – просто кубарями. Кто-то может подумать, что это матерное слово, неприличное в жизненном обиходе, но это не совсем так. Это слово, приведенное во всех словарях русского сленга, однозначно определяет существо вопроса, мощную мужскую потенцию и куда как лаконичней и выразительней, чем английские аналоги его – Дон Жуан, a lady-killer, awesome fucker! Понимаете, Дон-Жуан – смех и грех! Слишком интеллигентно – на русский взгляд совсем и не звучит… Грубоватый русский вариант – проще, четче и образней передает существо вопроса.
Может быть, для тонкой, деликатной и нежной женщины все это вещи не только не нужные, но и отталкивающие. «Кубарь» для неё не мужчина, а палач, и если она оказывается в постели с ним, несть числа стонам и крикам, воплям об усталости, мольбам о скорейшем завершении и пр. пр. Для неё куда важнее нежная и длительная увертюра, поцелуи, касания, прикосновения ко всем мыслимым и немыслимым, открытым и потаённым, поверхностным и подкожным, ровным и складчатым сенсорам нашего многовариантного тела. Для такой женщины и отвечающего её вкусам мужчины предисловие такого рода важнее самой книги. А для слабого мужчины её круга – это еще и счастливая возможность спрятаться от главной и серьёзной работы, напряженного процесса собственно прочтения женщины, сведя его, после длительной преамбулы, в конечном итоге, к нескольким случайным, судорожным и слабым толчкам, молниеносно завершающимся неконтролируемым, неудержимым и полностью разоружающим исторжением.
Однако, к счастью Васьки и ему подобным, мир наш многообразен и многомерен и создает сохранительные ниши – экологические, биологические, физиологические, социальные, сексуальные, наконец, – для любых существующих классов, видов и подвидов. Поэтому каждой категории мужчин предназначена своя категория женщин, так сказать, ценителей и почитателей их «таланта». Существуют и, по меньшей мере, две ветви женского сословия, которым мужские качества кубаря желанны и даже вожделенны. К первой относится меньшинство, состоящее из подлинно темпераментных и всегда ненасытных. Вторая – многочисленная армия женщин, поставленных в безвыходное положение социальными катастрофами, войной, например. Истосковавшиеся за мужским началом, в своих одиноких снах и немудреных мечтах они сотни раз видели себя распятыми мощным мужским натиском. Вот этой-то двойной популяции Васька и был нужен и квалифицировался ею, популяцией этой, его статус кубаря, как высший уровень мужской потенции, а попросту говоря, мужика. Вот так-то, утонченные интеллигенты и интеллигентки, адепты преамбул, предисловий и прочих увертюр – в нашем мире есть место всем. И Ваське-Казанове – тоже. Несмотря на хамство его, несмотря на наглость и бескультурье и даже способность и «завсегдашнюю» готовность приложить кулак к женскому телу и к лицу. Вот, к слову, как он расставался с очередной надоевшей ему феминой. После длительного сеанса, когда удовлетворенная, пресыщенная и размагниченная женщина нежилась в постели, Васька голый садился к столу, набычивался и, потрясая мощным кулаком, орал: «Чего разлеглась? Пошла вон, сука! Ноги твоей чтоб здесь не было!». И сломленная неожиданным, грубым и готовым воплотиться в мощный удар натиском, потрясенная любовница, судорожно натягивала бельё и выскальзывала за дверь. Как видите, наш герой понятия не имел об изощренном куртуазном умении подлинного Казановы, личности исключительной и интеллекта незаурядного, не только раздевать, но и одевать женщин. Понятия он не имел и о математическом законе, согласно которому всегда можно найти женщину лучше (хуже) любой наперед заданной. В математике Васька-Казанова знал только проценты, и то брал их на арифмометре. «Наперед заданной» он бы тоже не понял, приняв эту странную пару слов за какую-то абракадабру, впрочем, об абракадабре он тоже слыхом не слыхивал. Подумал бы только о корме и фасаде, и образно, трехмерно представил бы их себе. Руки его с растопыренными пальцами при этом непроизвольно совершали бы охватывающие и захватывающие движения. Для оценки же и выбора женщин пользовался он лишь одним и совсем не математическим инструментом, скорее даже, средством производства – сетью с большими ячейками, в которых застревали фигуристые, мощнотелесные особи, мелочь же спокойно уплывала за ненадобностью.
Тем не менее, это не мешало ему обихаживать множество баб, ибо рынок оных на металлургическом заводе был неиссякаем. Гнездились они всюду, но преимущественно в двух цехах: железнодорожном, самом большом на заводе с почти тремя тысячами женщин – да-да, теми самыми путейскими рабочими, стрелочницами, дежурными на переездах, под желтыми передниками которых, зачастую, скрывались грудастые и задастые сельские бабы, с голодными, требовательными, подрагивающими телесами и алчущим животом, – и литейном. Почему именно в литейном? Всё очень просто. Цех этот изготавливал тысячи деталей мелкого литья до десяти-двадцати килограмм весом каждая. Последним переделом было устранение литников, заусениц, вдавленной окалины и прочих грубых литейных дефектов. Работа эта считалась неквалифицированной и выполнялась женщинами, мужики на низкооплачиваемую работу не шли. Вот и стояла лучшая половина человечества у конвейера в фартуках и рукавицах, легко поигрывая внушительными чугунными деталями и обдирая их на бешено вращающихся наждачных кругах. И были эти женщины самыми могучими из женского сословия на огромном, в несколько десятков тысяч душ, комбинате. Пожалуй, ни в одной из них не было меньше сотни килограмм, руки борца и гигантская грудь основывались, ясное дело, совсем не на девичьей талии. При такой–то работе об осиной талии не могло быть и речи! И базировалась эта конструкция на необъятном заде и мощнейших, зачастую, потерявших форму, но зато намертво устойчивых, считай, вросших в землю голиафовских ногах – а как иначе подхватишь с конвейера да повертишь на фонтанирующем потоком искр диске тяжеленую отливку? Вот они-то и были основными кадрами Васьки-Казановы. Вот они-то, социалистические, металлургические мадонны, Рафаэль и Рембрандт, вкупе со всеми голландцами, перевернулись бы в гробу, и были наковальнями нашего неутомимого пролетарского сексуального молотобойца. Именно он осуществлял на практике революционный тезис подлинно прогрессивных, истинно коммунистических писателей, так сказать, творцов и инженеров человеческих душ, и «ласкал в сени завода её мозолистую грудь!»
И вот, что интересно, пропустил он через свою комнату целую колонну славных тружениц нового и самого передового строя и знали об этом и начальство общежития и «партейные органы», и все молчали. Почему бы это? Что бы так? Не похоже это на «партейцев»! Всюду свой нос совали! Кто знает, может статься и так, что выполнял он, конечно, греховную, но всё же не так уж и не угодную обществу работу – обихаживал несчастных, обделенных женщин, лишенных проклятой войной необходимых их телу мужского тепла и силы, исходивших женским соком и не рожавших детей! Только длилось это недолго. В Ваське-Казанове, оказалось, сидел Дьявол и прятался он лишь до поры.
Месяца через два-три Казанове надоели одиночные бабы, он сорганизовал своих соседей по комнате, добавил туда еще троих – по коридору, и развернул эдакий коллективный бордель, «бордэлэро», как говаривал он. Поскольку в игру эту было вовлечено до десятка мужиков, понадобилось, примерно, столько же молодух. Ну, а уж если быть точным, то задумано было так, чтобы мужиков было на одного больше. В физике твердого тела есть такое понятие – дислоцированный атом. Шляется такой атом по кристаллической решетке и разбивает устоявшиеся атомные пары. Выброшенный им, отторгнутый атом сам превращается в дислоцированный и повторяет ту же процедуру с другой парой. И пошел процесс разрыва и образования новых, недолго существующих и распадающихся пар. Вот такую идейку, не зная физики, и решил внедрить в свой бордель сексуально изобретательный Казанова. Ну, прямо, авторское свидетельство или патент выдавай ему! Придумал он и отмобилизовать официанток из столовой на втором этаже – откормленных, одна к другой, розовощеких девах, толстушек в его вкусе. Сразу по закрытии столовой в 7 ноль-ноль – имеется в виду время, а не место, – компания собиралась в комнате Казановы и совсем не банкет и уж такой не бал-маскарад «открывался»… Стартовал он, когда голая шайка коллективно исполняла откопанные где-то, злые языки говорили, у нашего великого поэта, «стихи», начинавшиеся утонченной поэтической строчкой: «Нам е… нужна, как китайцам рис». С последним звуком свальный грех разворачивался во всю ширь и глубь и оргия длилась не менее двух часов без антракта. А когда прохиндеи подустали и истощились, собрались они в братский круг, захватили друг друга за непотребные места разные, и хором исполнили охальные частушки, завершавшиеся словами: «Я хотела бы ишшо,/Да болит вл…..шшо.». Ну, чистый ансамбль красной армии под управлением генерал-майора Александрова – тенор на теноре и даже с солистом! С тем и разбегались. Фокус, однако, был в том, что комната, в которой происходило действо, выходила, как уже говорилось, дверью в холл, в коем к началу спектакля находилось не менее нескольких десятков молодых специалистов. И всё время, пока через хилую дверь доносились повизгивания, постанывания, вскрикивания, кряхтенье, сопение, ёканье, вопли экстаза и прочие акустические отклики и образы происходящего, никто из зрителей-слушателей, людей, в общем-то, совсем разных, не находил себе места. Не то, чтобы были все они уж очень целомудренными. Нет. Просто каждому было ясно – сатанинство это, дьяволиада! И когда женщины, кутаясь в платочки, хихикая, выскальзывали из дверей, давая выход спертому воздуху с нечистым запахом, и устремлялись по коридору к лестнице, редкой из них вслед не несся выдавленный с придыханием сквозь стиснутые зубы мат.
Крепко дьявол вяжет узлы. Намертво. Теплом, добротой и даже силой не развяжешь. Недаром говорят – мертвый узел. Вот и этот, сатанинский, завязанный Васькой, соседям по этажу было не развязать. Вмешались власть предержащие. Всех участников из общежития вышибли. Всех официанток из столовой уволили. Ваську, к тому же, наладили из комсомола и едва не выбросили с работы. Ну да дело не в этом. Не больно-то он боялся мирских наказаний, плевать ему было на них. Испугался же он совсем другого. Крепко испугался за себя. Звериным нюхом почуял он, что это приключение для него даром не пройдет. Дьявол-то его попутал, но отвечать за него не собирался. Это был уже не проступок против людей, который, не в первый раз, сходил ему с рук. Это был страшный грех против Смысла Высшего. Умом Казанова не понимал этого, но ощутил дрожь какую-то, пробежавшую по телу, шкурой волчьей вдруг что-то почуял, зашевелились волоски на ней от страха, как от мороза да электричества, и заметался от ужаса. Да такого, что в одночасье памроки отшибло и покрыло всего холодным обморочным потом. Вдруг ясно ему высветилось, что Поставлен на Учет не в райкоме, да завкоме, а где-то Высоко, на Самом, что ни на есть Самом, Верху…
И тогда замельтешил он. И тогда оказалось, что есть у него жена в Донбассе. И тогда несколькими паническими телеграммами истребовал он её в Сталегорск, получил маленькую комнатку в коммунальной квартире (в те послевоенные времена каждому молодому специалисту это полагалось) и зажил, как достойный строитель светлого социалистического общества. Тоня была миловидной женщиной с усталым, блеклым и рано состарившимся лицом и, как ни странно, привязанной к своему мужу. Всё бы хорошо, но природы своей не изменишь. Не понял Казанова, что предоставлена была ему Сверху отсрочка, а вдруг остановится, остепенится, а вдруг, сохранилось в нем что-то человеческое, а вдруг «дитё» родит… Ан нет! Семейной нравственности Казанове хватило на месяц-другой. Бил он жену люто, размашисто, вглухую. Редкий день Тоня ходила без синяков на лице и руках, но это были мелочи, к которым привыкла и она, и окружающие. Оказалось, что он регулярно сотворял ей аборты. Делал он это, хватая её за плечи и яростно ударяя коленом в низ живота…
Дальше – больше. Вскоре он завел себе пассию. Она была в его вкусе – огромная, мощная, не особенно ладная, но литая женщина без признаков жира, эдакая тетя – лошадь. Похоже, физически очень крепкая и способная быть не только достойной любовницей, но, при случае, и постоять за себя, и противостоять Ваське. Муж её был раза в полтора меньше её. Вот у этой-то пары и околачивался Казанова днями и ночами. Говаривали, и спали втроем в одной постели. А уж гуляли и точно втроем.
Но бес продолжал мутить воду. Надо думать, неспроста. В Высоком Реестре, видимо, уже была проставлена жирная черная галочка против имени-фамилии, да поганой душонки Васьки-Казановы. Вот и готовил бес предпоследний акт Высокого Сценария, подхлёстывал хвостом, что тяжелым плетенным из цепей зла вперемежку с жилами ненависти бичом, и с каждым щелчком его погонял Ваську, да подгонял его к выходу, видному только одному ему, бесу. И преинтереснейших два актера были выбраны нашему герою в компанию. Первым был заместитель директора завода. Под два метра, ладный, стройный. А лицо-то какое приметное, мощное, волевое, с тяжелыми вертикальными морщинами. Представь себе читатель Кальтенбруннера из «Семнадцати мгновений весны». Вот это он и есть. А вторым – была жена его, Туся. Женщина тоже в городе небезызвестная. В недалеком предвоенном прошлом, профессионалка высокого постельного полета – обслуживала партийное и кагебистское руководство города и завода тех лет и всех заметных технических специалистов. Их-то постреляли, а её не тронули – нужна была всем, и новому поколению – тоже. Секс-то вечен, пережил даже тридцать седьмой. Перед самой отечественной замуж пристроилась за Кальтенбруннера, тогда замначальника цеха, но нравов своих никогда не меняла, да и не могла бы, даже пожелай она этого, ибо вся была монолитом из греха. В войну уплотняли всех. Подселили и к Кальтенбруннеру в одну из их комнат команду из 10 борцов, гастролировавших с передвижным цирком. На полу, на матрацах спали. Помните, как объявлял их шталмейстер?: «Чемпион Латинской Америки и Патагонии Хулио Родри-и-и-игес!», «Многократный чемпион Европы и Антарктиды Моравио Умберто Сми-и-ит!», «Заслуженный мастер спорта, чемпион Украины, Белоруссии, Молдавии, Новой Земли и Северного Полюса Иван Беля-я-явский!»… Так вот, обиходила Туся всех и в личном, и в командном зачете, да так, что победителями были совсем даже и не борцы-тяжеловесы. Да, все они, как один, оказывались на лопатках (своих или её), при этом «всенепременно» каждый из них получил свой мат, своё Ватерлоо, свой захват, двойной Нельсон и бросок через бедро! Уж очень незаурядным было это бедро!
Вот с этой-то Тусей, понятия не имея, чья он жена, и снюхался Казанова. И уже не важно, как говорят мальчишки, кто начал первым. Хотя и известно, что в один из дней долгого месяца, когда Кальтенбруннер оттягивался и накапливал силы в Крыму, подстерегла Туся Ваську, слышала о его подвигах, да и сбросила ему записку с балкона. Ясное дело, второго предложения не понадобилось, Казанова молнией взлетел, минуя лифт, на третий этаж и, первым делом, стремительно покорил тоскующую супругу замдиректора прямо в прихожей на паркетном полу, под вешалкой из оленьих рогов, после чего парочка не теряла и не потеряла ни единой драгоценной минуты и использовала месяц до отказа. Даже на работе Васька почти не появлялся – изловчился как-то получить больничный. Всё бы ничего, да заковыка одна объявилась. Выяснилось, что мужем его избранницы, оказывается, был Кальтенбруннер, не только заместитель директора комбината, но и прямой столоначальник Васьки и возвращение почти всемогущего по сталегорским меркам, всевластного, грозного мужа, не сулило ничего хорошего, пожалуй, и пристрелить мог, с него станется. И Казанова дрогнул…. За день до приезда венценосного, Васька панически бросил свою единоутробную жену, верную ему целый месяц жену Кальтенбруннера (Совершенно невероятно! Это надо же!), комнату в коммунальной квартире о тринадцати квадратных метров, любимую творческую работу бухгалтера и счетовода с черными сатиновыми нарукавниками и сбежал из славного города сибирских металлургов Сталегорска. Да так стремительно и конспиративно дернул, что даже жена узнала об этом только лишь через неделю. Тем и закончился предпоследний акт этой истории.
А последний, согласно Написанной и Подписанной Партитуре, от которой не сбежишь, не ускользнешь и не отвертишься, состоялся на родине Васьки, в Донбассе, куда Казанова поспешно и без визы «эмигрировал» из Сибири. И был он коротким и выразительным – Приказы-то Высокие надо выполнять. А потому силки были расставлены простые и надежные. Содействовала финальной сцене и полная неспособность нашего героя изменить себя – как был кобель-вульгарис, так и остался им. А потому через неделю после прибытия нашел себе, а точнее, Нашли ему сочного живца – стокилограммовую самочку – «мужнюю жену». Да и муж её, многократно обманутый ранее, был Подобран отменно – сильный, злой, решительный, опытный, не прощающий. Любовь его давно перегорела и обратилась в раскаленную, как жидкий металл в заводском железнодорожном ковше, ненависть и полыхающую чугуном в домне жажду мщения. Он давно был готов поставить точку и только ждал удобного момента. И когда на эдакого-то ловца объявился зверь – Казанова, охотнику не понадобились наушничающие соседки – он всё знал из других, надежных Источников. В самый решительный момент рандеву, когда Васька весь сконцентрировался на процессе и яростно вонзался в неверную жену, в комнату ворвался торжествующий муж – наконец-то поймал суку, – с охотничьим медвежьим ножом. Был он ростом пониже Казановы, но широкоплеч, кряжист и крепок. Васька успел вскочить на ноги и повернуться к нападавшему. Понятное дело, был он гол и выглядел, что боец из греческого панкратиона с одним, но важным отличием. Древние греки во время схватки не были возбуждены. Ваське же приходилось левой рукой прикрывать пах и это подорвало самозащиту. Он попытался ударить с правой – обманутый муж легко уклонился, а потом ссутулился и, выставив вперед голову – «Уж постоим мы головою/За родину свою!», – решительно рванулся в атаку. Васька не успел замахнуться вторично. А потому уперся он правой своей в выставленный вперед лоб нападавшего и попытался оттолкнуть того. Да, что Задумано было и Подписано, не Казанове было менять. Не дано было ему это. Не дано. Набычившийся муж с ножом в правой, занесенным для удара сверху, хорошо знал, известный профессионалам, финский трюк – волчком стремительно повернулся по часовой стрелке, выкручиваясь под рукой любовника, и, когда завершал полный оборот, рассек Казанове половину правого бока, разрубив и печень.
Когда через пятнадцать минут в комнату ворвалась милиция, где была неверная супруга, мне неведомо. Пышное же тело её было пригвождено к деревянной спинке кровати тем же самым ножом и напоминало пришпиленную бабочку из коллекции. Телесная оболочка героя нашего валялась сложенная вдвое вокруг своей печени на полу – боль отключила и скрутила его молниеносно, – а сам Васька-Казанова уже четырнадцать минут, как был оприходован в Аду. Что до убийцы, то с лицом блаженного сидел он на стуле, облокотившись на подоконник, и, казалось, что ничто не беспокоило его и лучших минут в жизни своей он не ведывал.
Виктор Финкель
Copyright © Viktor Finkel
Certificate of Writers Guild of America. Viktor Finkel