Андрей Васильев | «Пять»
— Рута, атбой!!!… – крикнул дневальный.
Свет погас. В спальном помещении зажглась синяя лампа. Это было как сигнал. Солдат понимал этот сигнал. Нужно писать письмо. Две заботы у солдата. Только две. Нести службу и писать письмо. Нести и писать.
Нести…
И…
Приглядывать за ними не стану… Как вымоют – так вымоют, хотят сейчас, хотят – пусть возятся до утра… По херу. По году отслужили, все знают, черти ебаные, наперед знают, лучше меня, потому что спали вчера и даже в ночь, когда случилась драка, спали до, спали после, хоть в полглаза, а спали. Стало быть силы есть, стало быть…
Стало…
Быть.
Солдат сидел в бытовке, глядя в темноту коридора. Синяя лампа подсказывала, толкала, тревожила.
Успею. Вся ночь впереди…
Вся…
Солдат принялся думать о ночи, о ее протяженности. Он думал, измеряя ее так и эдак, и вдруг ему показалось, что ночь эта не кончится никогда, не прервется, не пресечется светом, что свет не родится больше, не наступит, не придет, из-за горизонта больше не выплывет огромный апельсин. Солдат забеспокоился, не меняя позы, сидя на стуле, вглядывась в темноту, он думал о том, как ему быть, как пережить ночь, которой нет конца… Время остановилось. Он помнил об этом.
Врееемя…
Солдат поднялся на ноги, привычная дрож пробежала снизу вверх. Солдат шагнул, взявшись за косяки бытовки, прикидывая, сколько понадобится сил, чтобы дойти до ленинской комнаты, услыхал скрип справа, поворотил голову, летеха глядел на него из темноты.
— Нельзя мне пить, Савельев, никак нельзя!…
Войдя в канцелярию, солдат крепко взялся за ручку двери.
— Уволят меня бля, уволят, куда я пойду?!…
Солдат дышал часто, летеха курил, скулил : я, бля, сюда замполииитом!… шееел!…
Лейтенант был пьян : я служииил… — тянул летеха, — на флоооте!… Хотел… Звездыии… Бляяядь… Дууумал… Буду… В дальние походыиии… — голос лейтенанта взвывая, карабкался наверх, — …ходииить… Бляха-мухааа…
Лейтенант икнул, другой, раз, третий, икота одолевала его, он вздрагивал всем телом.
— Служба ебаная… — лейтенант хмыкнул, — замполииит…- лейтенант икнул, улыбнулся пьяно, зло, — пошло оно все!… – лейтенант плюнул, слюна повисла длинной белой вожжой, — на хуй!… – летеха пытался поймать вожжу, поворачивался так и эдак, силился схватить то одной рукой, то другой, наконец поймал, вытер о черное, вытянутое колено, поднял вертлявые глаза, — слышь, Савельев, накатишь?… – лейтенант вынул из-под стола ополовиненную бутылку портвейна.
— Нет.
— Нет?!…
— Нет.
Лейтенант помолчал, икота дергала его изнутри. Он испустил вздох, плечи провалились.
— Служи бля… Солдат бля…
***
— Есть!…
Солдат повернулся, вышел. Обошел того, который стоял на тумбочке. Он не поднял глаз, не взглянул, он видел лишь ноги стоящего, но с него было довольно и ног. Дневальный на месте, а есть ли у него голова – не все ли равно…
Усевшись на стул, солдат уставился в широкий казарменный коридор, на который глядел он из своего черного коридора, мысль не отставала. А есть ли голова, а есть ли, — шептала она, — а голова-то есть ли, голова-то есть?!!!…
Солдат поднялся на ноги, выглянул из бытовки – Ломидзе, худенький, подслеповатый, похожий на школьника стоял на тумбочке, облокотясь на стену. Есть голова…
Есть…
Солдату не хотелось возвращаться на стул, хоть его тянуло сесть, он думал дойти до ленинской комнаты, в которой привык он писать свои письма, в которой было тихо и из окон видны были сопки.
До ленинской было далеко — дверь виднелась в самом конце коридора. Солдат помедлил, тряхнул головой, протянул руку, словно надеялся дотронуться до двери, словно желал подтянуть ее поближе. Несколько времени рука держалась, дрожа. Упала. Повисла. Придется идти. Придется…
Солдат собрался с силами, шагнул, прямо, однако, идти не решился, заскользил по стене, вдоль стены, скоро, как только мог, перебирая ногами, минуя дверь умывальни, каптерку, дверь оружейной комнаты. Солдат коснулся – дверь была холодна, жесть на двери приятно проминалась, солдат, не останавливаясь, толкнулся, сделав еще несколько шагов, ткнулся в косяк ленинской комнаты, потянул за ручку, выдохнул, потянул сильнее, дверь, словно играя с ним, словно показывая ему свою силу, подалась лишь с третьего раза.
Неохотно.
Навстречу ему выкатился ком спертого, отравленного краской, воздуха, солдат ввалился, отодвинув стул, сел, несколько раз глубоко вздохнул, выложил руки на стол, параллельно, раздвинув на ширину плеч, посидел так, вглядываясь в заоконную тьму, угадывая очертания сопок, что виднелись в конце черного коридора, сквозь который смотрел он теперь на все.
«Что там?… – думалось ему об оружейной комнате.»
Воображение вдруг принялось рисовать оружие, которое видел он в кино, орудия, с бесконечно длинными стволами показались ему, удивив его своим количеством – орудия, задрав стволы, стояли лесом – удивив его, кстати, и дальностью стрельбы о которой солдат имел самое общее представление, о которой скорее догадывался. Сейчас ему казалось, что стоит отпереть дверь и все это железо, с огромными колесами, с полутонными казенниками, с длиннющими стволами, вывалится из двери прямо на него, и вывалившись, погубит. Думая, солдат ощутил прикосновение страшной массы зеленого металла, его равнодушную тяжесть, обрушивающуюся на него, маленького, едва живого. Нет, он не хотел ее открывать – только заглянуть в щель, может быть в замочную скважину…
Ему захотелось прямо сейчас, сию минуту, он поворотил голову, остановился.
Сделать это скрытно было никак нельзя – на тумбочке стоял дневальный, маленький, похожий на школьника, Ломидзе…. Разве послать его куда-нибудь, по делу?… Куда?…
Солдат принялся думать, ничего не приходило в голову, да и послать грузина по делу или без дела было невозможно. Он станет сопротивляться, говорить, ковыряя слух своим чудовищным, костяным акцентом, он станет торговаться, защищать себя, свое осточертелое достоинство, с которым носился всякий из них, как с писаной торбой, которое казалось огромно всякому, кто боялся дотронуться до него, которое сжималось, превращаясь в ничто перед лицом того, кто дотронуться решался.
Солдат устал от одной мысли о грузине. Сейчас ему было невмоготу тягаться с ним. Правда, он мог разрешить Ломидзе отдохнуть, отпустив его полежать на кровати, покурить – тогда открыть дверь в оружейку стало бы возможно…
Но зачем?… Солдат думал. Долго. Он ничего не придумал. Страх быть заваленным железом, выкрашенным в светло-зеленый цвет, обнял его. Стиснул.
Отпустил. Солдат закрыл глаза — черный коридор не исчезал, в конце коридора все так же виднелись сопки. Он открыл глаза – сопки неподвижно лежали за окном. Закрыл – тож. Солдат вздохнул. Подумал : может быть он ослеп?… Поднеся руки к самому носу солдат разглядел их. Нет. Он видит. Слава тебе госсподи…
Делать… Надо что-то делать… Что?… Солдат принялся отматывать мысль, как нитку, вытягивая, вращая назад, назад, пытаясь приблизиться к ускользающей цели, слову. Он собирался что-то делать, он шел сюда зачем-то очевидным, нужным, зачем?…
Ему захотелось включить свет, ему надоело сидеть в темноте, опершись о стол он поднялся, встал на ноги, протянул руку к высокому черному выключателю — в эту минуту вспомнил он про письмо. Рука повисла, она хотела нащупать в кармане конверт, она хотела щелкнуть выключателем, она металась, будто вышла из его воли, будто имела свою, солдат потерял равновесие, взмахнул нерешительной рукою, зацепившись за стену, шаркнул по выключателю, вспыхнул свет.
Глазам стало больно. Прикрыв их ладонью, он постоял, ощупью, не размыкая глаз, подошел к столу, сел. Все так же, вслепую, вынул из кармана письмо, разгладил его на столе, не понимая, той ли стороной выложил он письмо. Он боялся взглянуть на листок, оттого, что, усиленный светом, блик белой бумаги вновь ударит его по глазам. Он пошарил рукой под столом, там, на узенькой полочке снизу, за рваным столярным швом, оставил он шариковую ручку. Ручка была на месте, можно было начинать.
Солдат помедлил, повел плечами, словно собирался писать не тонкой шариковой ручкой, а чем-то огромным, тяжелым.
Открыл глаза.
33
Здравствуйте, дорогие мои…
Он пробежал начало, дальше читать не хотелось.
Солдат посидел, глядя на свое отражение в черном стекле окна, заставил себя прочесть все. Он ничего не понял. Снег… Воскресение… Ему понравилось про кота. Бог с ним – значилось в конце, — и со мной бог, и с вами… Солдат не понимал, причем тут бог. Он силился понять, но ни одной сколько-нибудь значительной мысли, которая объясняла бы, причем тут бог, не родилось и он оставил думать. Надо было писать. Он пришел писать.
Он пришел…
Писать.
Я живу хорошо, — написал он, забыв, что это уже стояло в начале письма.
Я живу, — начал он вновь, остановился, — отдельно вывел, — я… — спустился на строчку ниже написал, — есть.
Подумал, еще ниже написал : служба. И еще ниже : мама. Ему вдруг захотелось крикнуть : мамааа!!! Ему показалось, что видит пустые силуэты, что стоит только крикнуть и будет чудо – он увидит их лица, что докричится, что те, которым хочет крикнуть, услышат. Он крикнул, где-то внутри него крик разнесся, отдался эхом, наружу вышел лишь тихий сип.
— Мамааа… — тянул солдат, сидя над письмом, — мама…
Сидеть было жестко. Теперь всюду, куда бы ни садился, чувствовал он боль прикосновения. Родных лиц он не увидел. Его мучал свет, пульсировавший над ним, его мучила боль, его мучило время, что остановилось для него.
Служба.
Все, что осталось.
Все, что нужно.
Главное.
Надо служить.
Что бы ни было…
Как бы ни было…
Трудно…
Исполняя…
Обязанность…
Солдат (матрос) обязан, — выскочили вдруг строки из вызубренного когда-то устава, — глубоко осознать свой долг воина Вооруженных Сил СССР…
Солдат отчетливо помнил слова, что выучил в самые первые дни.
… свято и нерушимо соблюдать Конституцию СССР и советские законы… — солдат шевелил губами, проговаривая строки устава, — выполнять Военную Присягу; быть бдительным, честным и преданным делу и интересам Советского государства, Коммунистической партии и в борьбе за это не щадить ни своих сил, ни самой жизни.
Солдат вздохнул, облизал губы, продолжил : добросовестно изучать военное дело, старательно и твердо запоминать все, чему его обучают командиры (начальники), образцово выполнять свои служебные обязанности, твердо знать и добросовестно выполнять требования воинских уставов, беспрекословно, точно и быстро выполнять приказы и приказания командиров (начальников)…
Солдат остановился, зажмурился, потер глаза. Двадцать лет назад он не мог понять разницу между приказами и приказниями, он не мог понять ее сейчас.
Строчки меж тем, словно весенние льдины, наползали одна на другую.
…быть храбрым и дисциплинированным; не допускать недостойных поступков самому и удерживать от них товарищей…
Солдат улыбнулся, сам не зная чему.
…строго хранить военную и государственную тайну, — продолжал вылезать устав, — оказывать уважение командирам (начальникам) и старшим, строго соблюдать правила воинской вежливости, поведения и отдания чести, — солдат глубоко вздохнул, сплюнул, — в совершенстве знать и иметь всегда исправное, готовое к бою, вычищенное оружие…
Солдат обернулся, словно кто-то мог слышать его. Оружейная комната была рядом, но какое там оружие и вычищено ли оно – он не знал. Он хотел знать.
…боевую и другую технику, знать должности, воинские звания и фамилии своих прямых начальников до командира дивизии (бригады кораблей) включительно…
Странно, что здесь, в этой статье устава не было сказано ни слова про командира полка…
Странно…
Очень странно.
…беречь государственное имущество, бережно носить одежду и обувь, своевременно и аккуратно их чинить, ежедневно чистить и хранить, где указано, соблюдать правила личной и общественной гигиены…
Стало быть…
Мыть…
Полы…
Солдат сложил письмо, сунул его в карман, встал, погасил свет, вышел в казарму. В казарме было тихо, никто не мыл полов. Непорядок. Это непорядок.
Солдата качнуло. Теперь его качало часто, он стал привыкать, стараясь оказываться у стен, косяков, за которые можно держаться. Для верности, приученный проверять и перепроверять, солдат нагнулся, увидев под кроватями кого-то, кто ползая в темноте, возил по полу шваброй, подумал : молодцы…
Армяне…
Хорошо подумал.
Хорошо…
Подошел, повинуясь все той же привычке проверять и перепроверять, нагнулся – Ведунов выскочил ему навстречу, шлепая себя по лицу, солдат, схватив за шиворот, опершись на Ведунова, пустив руку, как плеть, разогнав ее кругом, ударил его, что было сил, поволок в умывальню, Ведунов упирался : здесь они, здесь, — шептал он, стаскивая солдата в армянский угол. Солдат шагнул.
— Ебаные черти!… Калараскууу!… — выговорил солдат неведомое ругательство.
Кажется не до конца. В глазах его вспыхнуло, удар тряхнул его, он упал, армяне били его в темноте. Молча. Долго. Он полз. Схватываясь за ножки кроватей, почти не чувствуя боли, чувствуя только вибрацию топота, да толчки ударов.
Он полз, удары прекратились, под кроватями его было не достать. Солдат надеялся, что армяне отступились, получив свое, он не мог отдышаться, лежа на вонючем, вымазанном мастикой, полу.
Пять нарядов вне очереди как пять кругов ада, и советская казарам как чистилище — так воспринимается этот роман. Удивительно, как из махрового солдатского быта, выписанного с мельчайшими подробностями, из казарменного мата, из всей это беспросветной тьмы возникает ощущение высокой поэзии, «Божественной комедии» ХХ века, вписанной в советскую фактуру. Это действительно — великая сила искусства, по другому и не скажешь. Роман написан ярким и ясным языком, читается легко, в него быстро погружаешься, но медленно отходишь потом — сильное впечатление! И так хочется, чтобы побыстрее закончились эти пять нарядов, чтобы поскорее отмучился герой, и вот — все кончено, и роман прочитан, и жалко расставаться с ним. Обязательно перечитаю опять.
Это единственная честная книга про армию и про страну, хотя она конечно больше, масштабнее и армия только часть искалеченного совком общества. После этой книги хочется бунтовать.
Чушь! Побунтуй на кухне)))
Долго собирался прочитать роман, все бегал и бегал.
Потом начал, вчитался, и за три дня прочитал, затянуло сразу…
Впечатление такое, как будто посмотрел фильм. Как будто был рядом.
И сейчас я еще под впечатлением, почти как участник событий романа, с собственными воспоми
Чувствую какую то огромную бездну, бесконечность, уместившуюся в пять суток.
Чувствую настоящую жизнь…
Меня захватывает эта способность Андрея Васильева передать чувства персонажей читателю, когда перед глазами словно начинают проноситься картины, когда души персонажей открываются, когда начинаешь получать их энергию, как от живого общения.
Сейчас это чувствуется еще сильнее, похоже от того, что автор передает часть своей жизни.
Как же огромна эта махина, перемалывающая души людей, как один организм. И все являются заложниками этой махины, и солдаты и генералы… И каждый пытается закрыться, выжить, сохранить крупицы сознания и каждый вынужден следовать правилам. Бить, кусаться, унижать, уничтожать… А махина от этого только растет и крепнет и без этого не может. И какой то животный страх в глубине людей не дает это разрушить…
А другой жизни как будто нет, она стерлась как лица родных в памяти. Здесь своя жизнь и ей нужно учиться заново.
А Савельев… солдат, автор даже не называет его по имени и никто практически не называет… Просто солдат, как многие другие.
2 года как 20 лет, плюс еще пережитое лет на 20 и вернулся из армии как 60-ти летний, прожив за 2 года отдельную, длинную и жесткую жизнь.
Это впечатляет… Это чувствуешь и этому веришь… Просто потому что это не выдумка, а то, что на самом деле происходит совсем рядом.
Читал в Журнале в первый раз – читать неудобно. Неудобно листать, лучше бы, если бы был выложен весь текст целиком. Роман, конечно, потрясающий, нет слов, но кажется, что это не художество, а документ, как бы документальная проза. Очень сильно, иногда даже больно, страшно перелистывать. Странно, что я нигде не встречал книги этого автора. Если кто-то знает – где взять, подскажите!
Юрий Петрович.
Не поверила ни одному слову, веры нет! И очень много мата, разве так можно, слишком много, так люди не говорят. Кошмар.
Анна Гольц