Андрей Васильев | «Пять»
Мыть, надо мыть, — думал солдат, пытаясь придумать, как это сделать теперь, после Ведунова и нападения. Как?…
Кто?…
Будет?…
Мыть?…
Армяне не унялись. Они ждали его, покуда вылезет, удары пришлись в руки, в лицо, в глаза…
Мыть…
Он не понимал, что оскорбляет его больше – побои, принятые от младших, вдвое меньше прослуживших солдат или то, что они, избивая его, отказываясь подчиняться, отказываясь мыть, исполнять обязанности, отказывались служить.
***
Последний удар шаркнул по виску и уху. Солдат остался лежать, простертый на полу казармы.
Он не лежал уже трое суток.
Солдат отдышался. Сознание его было чисто.
Крепко.
Рука тянулась к правому верхнему карману, где, присыпанные мелким сухим табаком, спали ключи от канцелярии, черной лестницы и оружейки.
Зацепившись за стойку кровати, солдат поднялся, не глядя по сторонам, не оборачиваясь, хромая, пошел к, обитой жестью, двери оружейной комнаты, сунул в скважину широкий ключ, повернул, ключ напрягся, передавая холодному, застоявшемуся механизму энергию солдата, тихо щелкнул, раз, другой, дверь, качнувшись, повисла, солдат рванул, зажмурясь, ожидая грохота вываливающегося железа, тяжелая дверь распахиваясь, взмахнула, толкнулась о косяк, пошла назад, дернула его, легкого и податливого, за плечо, втянув, закрылась сама собой.
Воздух масляный, тяжелый, слежался, комната была глубока и темна, простираясь вбок, она наполнена была странными остроконечными предметами, пульсировавшими в ночи, солдат пошарил, нащупав на стене выключатель, щелкнул, тусклый свет разбежался кругами не сразу, обнаружив прямо перед ним три железных шкафа, повдоль стены, несколько отстоящий, длинный стиллаж, на котором однообразно и монотонно, стволами вверх, стояли, будто хвастаясь запыленной новизной, тусклым оружейным блеском, рыжим цветом цевья, автоматы Калашникова. Солдат снял один, второй по счету, тяжелый автомат качнул, потащил вниз, солдат устоял, уцепившись за стиллаж, перехватил, поднес к глазам. Автомат был красивый, новый, покрытый загустевшим маслом. «Плохо чищен… — подумал солдат, испытывая странное облегчение, — плооохооо…»
Перед самым носом солдата любопытной закорючкой торчал затвор. Солдат потянул – затвор клацнул пусто, звонко. Солдат огляделся. Один из шкафов был открыт, черная узкая щель тянулась вдоль железной двери, солдат подошел, заглянул, ничего не увидел, потянув, обнаружил на верхней полке четыре запыленных пистолета, ниже, уложенные в пачки, заполненные патронами, рыжие магазины. Он видел их впервые, так близко, впервые видел он автоматы, и только странное, словно атавистическое чутье подсказывало ему что к чему приложить, чтобы примкнуть магазин. Он примкнул, затвор вновь уставился на солдата, солдат передернул, затвор клацнул сыто, густо.
Убить.
Это был не вопрос, не слово. Чувство. Уверенность. Их надо убить. Тех, кто напал на солдата при исполнении – враги, они должны быть убиты. Враги должны быть убиты – это ясно, ясней ясного. Как стрелять?… Взять на руки и стрелять с рук или прижать к плечу и стрелять, как стрелял когда-то в далеком детстве, в полутемном тире, переделанном из отслужившего автобуса?… Винтовка была ему не по росту и тяжела, к тому же он плохо видел мишень, нажал оттого, что больше не мог держать. Винтовка дрогнула, чихнула. Он промахнулся. Теперь промахнуться было нельзя. Никак. Солдат педставил себе угол – армяне спали на нижнем ярусе, значит держать надо так, чтобы попасть в них. Солдат сунул приклад подмышку… Сейчас сидят, небось на кроватях, свесив ноги, ждут его, может быть не одного, с дембелями. У них ножи…
Да…
Он видел нож, который делал на стройке один из них, с любовью, медленно, шлифовал лезвие заготовки, сперва войлоком, потом фланелью, целыми днями, совершая одни и те же движения… Странно, что тогда, в драке, они никого не убили.
Испугались.
Ждут.
Боятся.
Теперь могут…
Убить.
От испуга.
Они боятся тишины. Они совершили, они виновны, они знают это, они должны быть наказаны… Солдат приподнял ствол, нащупав короткую шершавую рукоять, направил в самые лица…
Лица странные увидел он, старые, в морщинах, лица, которых не видел прежде, не видел никогда… Что это?… Указательный палец пополз к спуску, перемещаясь короткими рывками, лица не исчезали, палец лег на спуск, дернул, солдат втянул голову, автомат забухал, запрыгал, лица взмолились, завыли, замелькали отверзтые рты, черные дыры : у-а-у, ууу-ааа-уууу… Автомат все бухал, рты чернели, кто они, кто это, кто, черт бы их взял?!!!…
Солдат жмурился, вертел головой, он хотел понять, узнать тех, кто виделся ему сейчас, кто мешал совершить возмездие, закрывая собой тех, которые виноваты…
Вдруг одно лицо приблизилось, крик его тонул в общем гаме. Мать!… Другое лицо мелькнуло перед ним. Постаревшие мать и отец, которых были тысячи, кричали, стенали, то ли молили, то ли грозились…
Солдат разжал руку, автомат грохнул в последний раз. Затих. Солдат вытер пот, что тек, обходя левую бровь, скатываясь, капал на гимнастерку…
Кровь. На руке была кровь. Кровь отрезвила его. Лица пропали. Солдат все стоял в тусклом свете оружейки, вглядываясь в свою память. Он видел их, отца и мать, постаревших, живых.
Видел…
Солдат улыбнулся. Шмыгнул носом. Сплюнул. Он видел…
Солдат поднял голову, огляделся, тут только понял он, что стрелял в своих мыслях, в мечтах, и поняв, улыбнулся опять.
Защитили…
Они…
Его.
Дыхание восстановилось, солдат поспешно, чтобы не соблазниться как-нибудь, вышел из оружейки, погасив свет, пригладив ногтем, приладил на место кусочек замасленной бечевки, перечеркнувший мягкую, пластилиновую печать, заперев на ключ злополучную дверь, заперев там, в недвижной темноте и свое недавнее желание.
Нахуйнахуйнахуй…
Умыться. Нет сил. Привалившись к стене, солдат постоял возле двери, не отступая от стены, побрел было к умывальне. Остановился. Он боялся, что его настигнут вновь, настигнут там, в гулком кафельном кубе, он боялся, что мысль, что желание убить вновь вернется и тогда его будет не остановить.
Ноги его подогнулись, он сел на пол. Сидеть было больно. Но он привык. Так сидел он до утра, до подъема, до света. День начался без него. Он был тут. Рядом.
Он служил.
Как мог.
Он нес службу.
Умывшись, кое-как оттерев кровь, солдат отправился на заготовку. Он едва успел дойти до столовой, как рота, обогнав его дважды, позавтракала, вернулась и уже рассаживалась по машинам. Фигуры солдат двигались, подолгу оставаясь на сетчатке глаза, даже когда он переставал смотреть на них, он видел их след. Он не протестовал, не старался понять, он принимал все, как есть. Все, что случалось с ним.
Что случиться могло.
34
День был бесконечным, белым.
Шел снег. Курупные мягкие комья падали отвесно, застилая землю, солдат смотрел на мягкий снег, опасаясь ступать, оттого, что вся земля, какую он видел перед собою представлялась ему теперь глубокой, засыпанной пухом, ямой, в которую непременно провалишься, если ступишь, из которой не выберешься.
Он шел острожно, выставляя ногу, пробуя перед собой, ступая по обочине, по самому краю дороги, вдыхая снег, радуясь снегу.
Мимо пролетела ворона, показавшаяся огромной. Солдат закрыл глаза, ворона, сделавшись светящейся, ослепительно белой, пульсировала не исчезая, застыв на взмахе огромного крыла. Солдат ждал, ворона медленно, словно нехотя, кусками стала проваливаться во тьму и только брызги изображения, продолжавшие ее крылья, все светились, не гасли.
День был бесконечным. Солдат понимал это. День не кончится.
Никогда. Снег будет идти и это будет единственное движение дня. Время молчит. Оно не уступит.
Нет.
Нужно идти…
Надо нести службу.
Вот и все.
Нести, покуда есть силы, покуда бьется жизнь.
Солдат добрел до казарменного подъезда, отдышался, принялся подниматься. Белый свет торчал из окон широкими расходящимися снопами, солдат притыкался у каждого окна, останавливаясь, переводя дух. Наконец дошел он до последнего пятого этажа, постоял перед знакомой дверью, медля, словно не решаясь войти, стряхнул с плеча снег, выдохнул. Вошел. Глаза командира, черные, немигающие, словно неживые, встретили его. Их было множество, они были повсюду, глаза командира, они сопровождали солдата, каждое движение, каждый шаг, оглядывая со всех сторон, они горели на сетчатке, взятые в огненную раму угловатого капитанова лица.
Солдат собрался было осмотреть казарму, но испугался. Он боялся наступить на глаза капитана, которые множились, рассыпаясь повсюду, теснясь, наваливаясь, сбиваясь в огромную икорную кучу, липли к сетчатке, к лицу, к гимнастерке, к рукам, к сапогам. Облепленный командирскими глазами, солдат замер в широченном коридоре, неподалеку от бытовки, он страшился, он не знал, что ему делать, и только мысль о службе, которую несет он из последних сил, которую будет и хочет нести во что бы то ни стало, успокаивала его. Он на месте, он там, где должен быть, где требует устав, порядок, и значит все в порядке. А служить можно и так…
Внезапный приступ брезгливости дернул солдата, он попытался высвободиться, сбросив с себя капитановы глаза, сделав несколько решительных шагов, пересек коридор, оказавшись в спальном помещении. Держась за стойку кровати солдат выдохнул, глаза на мгновение пропали, минуту спустя командир показался в, ведущем из коридора, проеме, глаза появились вновь.
Не уйти.
Теперь…
Не уйдешь…
Солдат закивал, отворотился от командира, пытаясь занять себя делами службы, с трудом передвигая ноги, принялся поправлять кое-как застеленные кровати, то и дело натыкаясь на вездесущие глаза капитана. Он привыкнет. Он солдат. Он привык не спать, он почти не ест, он привыкнет и к этому, сделавшись идеальным солдатом. Он подумал об этом сейчас – идеальный солдат, это тот, который не нуждается ни в отдыхе, ни в пище, которому все нипочем, который ничего не боится, не боится даже умереть…
«Хорошо бы… — подумал он в следующую минуту, подумал покойно, мечтательно, — умереть бы тихо, просто…»
«Отдохнуть.»
Солдат сел. Не обращая внимания на командира, сел на кровать, повернувшись к нему спиной.
Лег.
Подтянул ноги. Он ждал, что командир станет говорить слова, или, может быть, закричит, ударит его, оскорбит, сбросит с кровати, но командир не сделал ничего из того, о чем думал солдат. Он оставался на расстоянии, он молчал. Смотрел и молчал. Ему было хорошо.
Солдат лежал минуту, другую, теперь, отвыкшее лежать, тело его не заныло в предвкушении, как бывало прежде, не испытало удовольствия. Оно лежало деревянно, безразлично к новому положению, к условной мягкости солдатской постели. Оно молчало. Оно готово было служить. Солдат спустил ноги. Командир закурил. Солдат поднялся, ощутив легкость, кружение головы, отряхнулся, ударив легкими ладонями по пузырям штанов, увидев потемневшую правую руку, что отличалась от левой, будто принадлежала человеку другой расы, подумал : в конце концов служить можно и без руки…
День не кончался, да вдруг кончился, словно сломался, словно что-то остановилось в нем, присеклось и день погас. Спустились сумерки. Командир трижды выходил, оставив солдата в покое, трижды возвращался. Командир был разочарован. Он, то принимался ходить, то заглядывал солдату в глаза, то задавал вопросы, на которые тот не мог ответить, то курил, то вдруг прикурив, бросал. Дневальная служба, состоявшая из двух армян и одного грузина, косясь на солдата, несколько раз принималась жаловаться командиру на дежурного по роте, на то, что тот не принимает никакого участия, но командир не слушал. Обрывал. С завтраком, обедом и ужином служба управлялась сама, проклиная все и вся, не смея воспользоваться дармовым трудом младших солдат, помня напутствие полковника Чевелы.
Новую службу составили рядовые, имен и лиц которых солдат запомнить не мог. Он помнил их только когда видел перед собой. Лица, как лица, такие лица он видел тысячи раз. Однако, как их отличать?…
И солдат снова вглядывался в лица и снова не мог запомнить. Он не мог запомнить сколько пальцев на темной руке. Когда он в очередной раз оглядывал потемневшую руку, ему показалось, что пальцев на руке больше, чем привык он думать. Солдат принялся считать, пальцы вертелись, как черви, не давались, сосчитать их он не мог. Пять, шесть, семь, бывало больше. Вдвое.
Втрое.
Попробовав так и сяк, солдат оставил странное это занятие, время от времени взглядывая еще на руку, отмахиваясь от неуверенности, от глупости положения. Наконец ему надоело, он сжал правую руку пальцами левой, застарелая боль укусила, из руки полилось темное, вонючее, много, опухоль спала. Осталась, потемневшая, цвета древесной коры, сморщенная кожа, повисшая вокруг черной, словно обугленной дыры, сквозь которую виднелись белые связки.
Развод минул, как во сне, шли пятые сутки службы.
***
Темно.
Мало света. Так казалось ему.
Дымно…
Солдат обошел все углы то и дело передыхая, заглянул всюду, куда мог заглянуть – огня не было. И все же казалось ему, что дымно, что дым застит, что висит, утолщаясь, упираясь в стены.
Командир не покинул роту, как бывало прежде. Прочитав поверку, теперь в качестве дежурного офицера он остался на ночь, по-прежнему не сводя глаз с солдата, словно хотел видеть, словно боялся пропустить мгновение, ради которого были объявлены пять нарядов на службу.
— Знашь чо он хочет?… – Булат, проходя, наклонился к солдату, глянул в лицо.
— Чо?…
— Падла… — Булат зло плюнул.
— Чего он хочет?
Булат помолчал, словно собираясь с силами.
— Он хочет увидеть, как ты подохнешь…
Булат сказал это спокойно, просто. Солдат поднял глаза, долго смотрел на Булата.
— Пусть, — сказал солдат.
Он не хотел об этом думать. Булат сверкнул очками, лицо его сделалось жестко, остро.
— Пусть, — повторил солдат.
Ему не хотелось думать, говорить, ожесточаться, ему не хотелось запалить все, что видел, с солдатами, командирами и прапорщиками, со всем дерьмом, ему не хотелось ненавидеть, оплакивать, страдать, искать выход. Ему хотелось служить и только, и ничего больше. Ему хотелось быть на месте, всегда на своем месте, всегда там, где ему положено, предписано уставом, солдатским законом, которому повиновался, в который верил, не имея закона иного.
«Мыть полы… Нужно мыть полы… Не спрашивать, не искать ответов, ни о чем не думать… Только мыть…»
Новые дневальные принялись мыть и это успокоило солдата, сознание которого меркло, прерывалось. Он сидел в бытовке на единственом стуле, глядя в темноту коридора, подсвеченную бликом синей лампы, жизнь его сжалась, превратившись в ничто, в стремление мыть. Командир, днем смотревший на солдата во все глаза, казалось, потерял к нему интерес, оттого, что солдат не бился в истерике, не грозился, никак себя не проявлял. Он угасал тихо. Неслышно. Минута за минутой.
Он угасал.
Капитан время от времени еще выходил, чтобы взглянуть на солдата, но всякий раз натыкаясь на одну и ту же картину, наконец бросил. Тишина воцарилась в казарме, тишина воцарилась в душе солдата. Он сидел, не испытывая никаких желаний, он служил. Он сделал все, что мог. Он вынес, он отстоял…
Пять суток…
Солдат поймал себя на мысли, что вновь забегает вперед, что последние сутки не кончились, не прошли, что письмо не отправлено, оттого, что не дописано…
Оно…
Солдат подождал, мысль о письме не уходила. Все правильно. Он служит, он делает и будет делать правильно, он допишет письмо, потому что это правильно. Солдат поднял руку, нащупал письмо. Опустил руку. Подождал, словно письмо могло написаться само. Не дождавшись, вздохнул. Нащупав стену, оттолкнувшись, поднялся на ноги, старческими мелкими шажками тронулся в сторону ленинской комнаты, по пути дважды остановился, дойдя, дернул дверь, вдохнув знакомые запахи, вошел. Сел, не зажигая света, выложил неглядя письмо, долго смотрел в окно, за которым белый снег сливался с белым небом, повинуясь почти привычке, вдруг встал, вышел в спальное помещение, заглянув под кровати, увидел кого-то, кто возился в крайнем ряду у двери черного хода, подошел, заставил подняться, повернул Ведунова к синему свету, размахнулся и замер. Он не мог ударить. Больше не мог. Солдат замахнулся еще раз и еще… Рука падала, безвольная, отболевшая. Жестокость, которой был он полон, которой жил, дышал двадцать минувших лет, растаяла.
Осталась пустота.
Ведунов вздрагивал, уминая в руках толстую тряпку. Он ждал.
— Спать, — тихо сказал солдат. – Спать…
— Но… — Ведунов кивнул на недомытый пол.
— Иди.
Ведунов заглянул ему в глаза, проглотил, вытянулся, дернув подбродком, выпустил из рук тяжелую тряпку.
Под утро, выйдя из канцелярии по малой нужде, капитан заглянул в бытовку. Солдата не было. Капитан забеспокоился. «Неужели?!…» Он побледнел. Он вдруг испугался всего сразу – Чевелы, разжалования, ареста…
— Бля-а-а-а-дь!!!…
Капитан заметался, он принялся искать, вдоль и поперек исходив темную казарму, капитан бросился в умывальню, внезапная мысль о самоубийстве солдата подгоняла его. Подумав, капитан пришел к выводу, что лучше черного хода места ему не найти. Отперев дверь, зажигая спичку за спичкой, поминутно обжигая пальцы, матерясь и спотыкаясь, капитан сверху донизу обошел черную лестницу.
Лестница была пуста.
За окном забрежжило, солдаты, просыпались, скрипя зубами, ворочались перед подъемом, капитан запер черный ход старым кривым ключом, вышел, встал посреди казармы. Дверь ленинской комнаты показалась ему приоткрытой, показалось, что в воздухе покачивались необутые, бледные ноги солдата… Сердце его прыгнуло, он присел, тонкие губы вытянулись, побелели, сделав глубокий вдох, капитан подошел, потянул дверь, взглянул – солдат, качнув головою, потянул к себе листок, в сотый раз пробежав усталыми глазами написанное, не имея ничего добавить, по-детски счастливо улыбнулся, причмокнул, и, старательно обводя всякую линию, большими угловатыми буквами вывел в правом нижнем углу :
К О Н Е Ц
Пять нарядов вне очереди как пять кругов ада, и советская казарам как чистилище — так воспринимается этот роман. Удивительно, как из махрового солдатского быта, выписанного с мельчайшими подробностями, из казарменного мата, из всей это беспросветной тьмы возникает ощущение высокой поэзии, «Божественной комедии» ХХ века, вписанной в советскую фактуру. Это действительно — великая сила искусства, по другому и не скажешь. Роман написан ярким и ясным языком, читается легко, в него быстро погружаешься, но медленно отходишь потом — сильное впечатление! И так хочется, чтобы побыстрее закончились эти пять нарядов, чтобы поскорее отмучился герой, и вот — все кончено, и роман прочитан, и жалко расставаться с ним. Обязательно перечитаю опять.
Это единственная честная книга про армию и про страну, хотя она конечно больше, масштабнее и армия только часть искалеченного совком общества. После этой книги хочется бунтовать.
Чушь! Побунтуй на кухне)))
Долго собирался прочитать роман, все бегал и бегал.
Потом начал, вчитался, и за три дня прочитал, затянуло сразу…
Впечатление такое, как будто посмотрел фильм. Как будто был рядом.
И сейчас я еще под впечатлением, почти как участник событий романа, с собственными воспоми
Чувствую какую то огромную бездну, бесконечность, уместившуюся в пять суток.
Чувствую настоящую жизнь…
Меня захватывает эта способность Андрея Васильева передать чувства персонажей читателю, когда перед глазами словно начинают проноситься картины, когда души персонажей открываются, когда начинаешь получать их энергию, как от живого общения.
Сейчас это чувствуется еще сильнее, похоже от того, что автор передает часть своей жизни.
Как же огромна эта махина, перемалывающая души людей, как один организм. И все являются заложниками этой махины, и солдаты и генералы… И каждый пытается закрыться, выжить, сохранить крупицы сознания и каждый вынужден следовать правилам. Бить, кусаться, унижать, уничтожать… А махина от этого только растет и крепнет и без этого не может. И какой то животный страх в глубине людей не дает это разрушить…
А другой жизни как будто нет, она стерлась как лица родных в памяти. Здесь своя жизнь и ей нужно учиться заново.
А Савельев… солдат, автор даже не называет его по имени и никто практически не называет… Просто солдат, как многие другие.
2 года как 20 лет, плюс еще пережитое лет на 20 и вернулся из армии как 60-ти летний, прожив за 2 года отдельную, длинную и жесткую жизнь.
Это впечатляет… Это чувствуешь и этому веришь… Просто потому что это не выдумка, а то, что на самом деле происходит совсем рядом.
Читал в Журнале в первый раз – читать неудобно. Неудобно листать, лучше бы, если бы был выложен весь текст целиком. Роман, конечно, потрясающий, нет слов, но кажется, что это не художество, а документ, как бы документальная проза. Очень сильно, иногда даже больно, страшно перелистывать. Странно, что я нигде не встречал книги этого автора. Если кто-то знает – где взять, подскажите!
Юрий Петрович.
Не поверила ни одному слову, веры нет! И очень много мата, разве так можно, слишком много, так люди не говорят. Кошмар.
Анна Гольц