Анна Ахматова и её царственное слово
«Когда б вы знали, из какого сора / Растут стихи, не ведая стыда…» – призналась Ахматова на склоне лет. До неё Флобер уподобил художника слова садовнику, который выращивает прекрасные цветы на навозе. Ахматова прислушивалась к Флоберу: «Флобер, бессоница и поздняя сирень» – это её, а у Мандельштама, её незабвенного друга, иные предпочтения: «Бессоница. Гомер. Тугие паруса». Только Мастерам подвластно из сора созидать чудеса. «Щедро взыскана дивной судьбою» – это о ней как о поэте.
Преображения
Рождённая у моря в семье флотского офицера Андрея Антоновича Горенко (не зря в Одессе на 12-й станции Фонтана ей поставлен памятник), Анна провела детство и юность в Царском Селе. Мать на лето увозила детей в Крым. Анна и её сестры болели туберкулёзом, нуждались в целебном воздухе. А после развода с мужем Инна Эразмовна и вовсе провела с детьми год в Евпатории. Море стало родной стихией для безудержной Ани. После вольницы Крыма маленькой дикарке нелегко было держаться в рамках гимназического устава. Но она, ценя свободу, рано научилась владеть собой.
Трижды отказывала Николаю Гумилёву, приводя поэта на грань самоубийства. Вконец измучив, вышла за него, зная, что брак не будет счастливым. Их разрыв стал для него ударом, но не был неожиданностью, ведь писал же: «Из логова змиева,/ Из города Киева,/ Я взял не жену, а колдунью…» Спустя десятилетия и она признается: «В том доме было очень страшно жить,/ И ни камина свет патриархальный,/ Ни колыбелька моего ребёнка,/ Ни то, что оба молоды мы были/ И замыслов исполнены,/ Не уменьшало это чувство страха». Предчувствия? Впрочем, не только в царскосельском, но и в Фонтанном Доме, у Пуниных, ей тоже жилось страшно. Реальность. Но мы забежали вперёд.
Дважды в 1910-м и 1911-м годах Анна съездила с Гумилёвым в Париж, где посещала «дягилевские сезоны» и познакомилась с Модильяни. В ту пору, как скажет Эренбург, «художник ещё не был Модильяни, а она – Ахматовой». Но притяжение возникло сразу. Была она высокая и тонкая, как ивовый прутик. Художник пленился её чеканным профилем и удивительной гибкостью, к тому же он был чуток к музыке поэзии, они взахлёб читали друг другу Верлена. После их встреч осталось много рисунков. Один из них сопровождал её всю жизнь. Гумилёв ревновал жену небезосновательно.
Появившись в петербургской «башне» Вячеслава Иванова, где читали свои стихи Блок, Белый, Брюсов, Соллогуб и многие другие, Анна в тени мужа лишь поначалу держалась робкой девочкой. Гумилёв возглавил «Цех поэтов», «синдиками» которого были также Городецкий и Кузьмин. Они называли себя акмеистами, противопоставляя мистицизму символистов ясность и вещественность. Акмеисткой сделалась и Анна, вместе с Мандельштамом, Зенкевичем и Нарбутом. Блок не одобрял акмеистов (статья «Без божества, без вдохновеннья»), но для Ахматовой сделал исключение, предсказав её поэтическое восхождение. Он посвятит ей стих «Красота страшна…», в конце которого – проблеск её судьбы: «…не так проста я,/ Чтоб не знать, как жизнь страшна». Много лет спустя она ответит ему стихотворением «И, в памяти чёрной пошарив, найдёшь…», где есть слова: «Тебе улыбнётся презрительно Блок –/ трагический тенор эпохи».
Приняв литературное имя Ахматова (родовая фамилия прабабки, татарской княжны), Анна выпустила первые сборники «Вечер» (1910) и «Чётки» (1912). За ними последовали «Белая стая» (1917), «Подорожник» (1921), «AnnoDomini» (1921). От сборника к сборнику видны метаморфозы: гадкий утёнок превращается в белого лебедя, юная девушка обретает стать женщины, «а после женщины настал черёд жены». Всё явственнее проявляется в ней величавость, некая царственность, позволившая Цветаевой назвать её «Анной всея Руси».
Восхождение
«Я акмеистка, не символистка. Я за ясность. Тайна поэзии в окрылённости и глубине, а не в непонятности» (из «Записок об Анне Ахматовой» Лидии Чуковской). Отчётливой огранённостью образа, кристальностью стиха, «скульптурным» лаконизмом, весомостью слова Ахматова обязана Пушкину, о котором она позже напишет неколько статей, которым могли бы позавидовать пушкинисты. А из старших современников Учителем она назвала Иннокентия Анненского.
В ранних стихах – любовных по преимуществу – Ахматова предстаёт как зрелый поэт. В них бьётся сердце, опалённое, опьянённое, раненое любовью, но эротики в них нет. Почти всегда сшибка, лавина страстей, противоборство, когда сердце пополам: «Будешь, будешь мной утешенным,/ Как не снилось никому,/ А обидишь словом бешеным, – / Станет больно самому». Она привнесла в лирику огромную сложность и богатство русского романа ХIХ века, оттуда, по мнению Мандельштама, растёт её психологизм. И Пастернак о том же: в её ранних книгах «крепли прозы пристальной крупицы». А более всего поражают сочетание тончайшего психологизма с песенным ладом и лаконизм. «Когда о горькой гибели моей/ Весть поздняя его коснётся слуха,/ Не станет он ни строже, ни грустней,/ Но, побледневши, улыбнётся сухо». Характер дан одним мимическим движением.
Очень рано её лирика породнилась с драмой. Как пример – строки из стихотворения «Сжала руки под тёмной вуалью»: «Он вышел, шатаясь,/ Искривился мучительно рот…/ Я сбежала, перил не касаясь,/ И бежала за ним до ворот./ Задыхаясь, я крикнула: «Шутка/ Всё, что было. Уйдёшь – я умру»./ Улыбнулся спокойно и жутко/ И сказал мне: «Не стой на ветру». Разве это не театральная мизансцена? И здесь внешнее действие – отблеск внутренней борьбы.
Да, её лирика приблизилась к драматургии. Чем дальше, тем сильнее крепли в ней трагические ноты. Её поклонники ждали нового «Сероглазого короля» или женских драм вроде «Я на правую руку надела/ Перчатку с левой руки», но жизнь разыгрывала трагедии почище шекспировских. И Ахматова отвечала на вызовы истории, на вызовы судьбы.
«Мне голос был. Он звал утешно,/ Он говорил: «Иди сюда,/ Оставь свой край глухой и грешный,/ Оставь Россию навсегда…/ Но равнодушно и спокойно/ Руками я замкнула слух,/ Чтоб этой речью недостойной / Не осквернился скорбный дух». Это написано в 1917 году, когда прежняя жизнь, старый мир, уклад – всё рухнуло. Чуть позже возникли строки: «Всё расхищено, предано, продано,/ Чёрной смерти мелькало крыло./ Всё голодной тоскою изглодано…» Казалось – всему конец, но сдаваться нельзя, Надежда ещё поёт вдали, и ей чудится свет: «И так близко подходит чудесное/ К развалившимся грязным домам…/ Никому, никому неизвестное,/ Но от века желанное нам».
1918 год был годом ахматовской славы. Её «Чётки», в которые был включён «Вечер», переизданы 9 раз, а «Белая стая» – четырежды. Стихи её знали наизусть. А в 1922 году написаны известные строки: «Не с теми я, кто бросил землю/ На растерзание врагам./ Их грубой лести я не внемлю,/ Им песен я своих не дам.// Но вечно жалок мне изгнанник,/ Как заключённый, как больной./ Темна твоя дорога, странник,/ Полынью пахнет хлеб чужой.// А здесь, в глухом чаду пожара/ Остаток юности губя, /Мы ни единого удара/ Не отклонили от себя…» Кто эти «мы»?
Она сама ответила на вопрос стихотворением «Нас четверо», где слышится ей «на воздушных путях двух голосов перекличка» (Пастернака и Мандельштама), а «тёмная, свежая ветвь бузины» – это письмо от Марины. По мне, так судьбу каждого из них определил Максимилиан Волошин в стихотворении «На дне преисподней» (оно посвящено памяти расстрелянного Н.Гумилёва и А.Блока, задохнувшегося из-за отсутствия воздуха в большевицкой России): «Тёмен жребий русского поэта, / Неисповедимый рок ведёт…»
Не в силах понять, «куда влечёт нас рок событий», полез в петлю Есенин, и, напротив, осознав, куда он влечёт его страну, пустил себе пулю в сердце Маяковский. О насильственных смертях поэтов-современников позже сложатся её строки: «Оттого что мы все пойдём/ По Таганцевке, по Есенинке/ Иль большим Маяковским путём». Для несведущих: по Таганцевскому делу был расстрелян Гумилёв. А молодость Ахматовой была безнадежно загублена, тем более что уже в 1924 году вышло постановление ЦК, запрещающее её дальнейшие публикации. Она узнала о нём не сразу, к тому же в ту пору даже не ведала, что означает сия аббревиатура. А между тем, поэзия Ахматовой в своей простоте и торжественности приблизилась к тому, чобы стать одним из символов величия России.
Мандельштам: «Мы живём, под собою не чуя страны…»
Значимость созданного Анной Ахматовой в кровавые тридцатые была осознана много позже, когда стали известны её стихи этих лет и Requiem («Реквием»), складывавшийся в 1935-40-е годы. Он был опубликован без ведома автора в Мюнхене в 1963 году, где произвёл впечатление разорвавшейся бомбы, а на родине – лишь в перестроечном 1987 году (через 11 лет после смерти автора).
Музой Плача назвала Ахматову Марина Цветаева, таковой она и предстала в этом произведении, жанр которого определила как поэму. Отрывки из неё публиковались раньше, но никто за исключением посвящённых (Лидия Чуковская в их числе) не представлял целого. Ахматова, ощущая, как следит за ней «недрёманное око», не решалась доверить поэму бумаге. «Реквием» заучили наизусть «семеро смелых». Он жил в их памяти, а записан был спустя годы после смерти Сталина.
Ахматова смогла личную Беду («Муж в могиле, сын в тюрьме») сплавить с всенародной: «Это горе, пред которым гнутся горы…»
«Это было, когда улыбался/ Только мёртвый, спокойствию рад./ И ненужным привеском болтался/ Возле тюрем своих Ленинград./ И когда, обезумев от муки, / Шли уже осуждённых полки, / И короткую песню разлуки/ Паровозные пели гудки./ Звёзды смерти стояли над нами, / И безвинная корчилась Русь/ Под кровавыми сапогами/ и под шинами чёрных марусь». Таково вступление, задающее тон поэме.
А далее – 10 стихотворений, вроде бы разрозненных, но образующих единое целое. Первое написано осенью 1935-го. Тогда были арестованы сын-студент Ахматовой Лев Гумилёв и её гражданский муж, искусствовед Н.Пунин. Читателю явлена не зарисовка случившегося, а своего рода фреска из жестокой российской истории, в которую она себя включила: «Уводили тебя на рассвете,/ За тобой, как на выносе, шла,/ В тёмной горнице плакали дети,/ У божницы свеча оплыла./ На губах твоих холод иконки,/ Смертный пот на челе… Не забыть!/ Буду я, как стрелецкие жёнки,/ Под кремлёвскими башнями выть».
В 1938 году последовал повторный арест сына, и родились строки: «Показать бы тебе насмешнице/ И любимице всех друзей, / Царскосельской весёлой грешнице,/ Что случиться с жизнью твоей –/ Как трёхсотая, с передачею, / Под Крестами будешь стоять/ И своей слезою горячею/ Новогодний лёд прожигать./ Там тюремный тополь качается,/ И ни звука. А сколько там/ Неповинных жизней кончается…»
Время едва тащится, длится, длится боль сердечная, и конца ей не видать: «Семнадцать месяцев кричу,/ Зову тебя домой,/ Кидалась в ноги палачу,/ Ты сын и ужас мой./ Всё перепуталось навек,/ И мне не разобрать/ Теперь, кто зверь, кто человек,/ И долго ль казни ждать».
И вот – Приговор – стихотворение,написанное летом 1939-го:
«И упало каменное слово/ На мою ещё живую грудь./ Ничего, ведь я была готова,/ Справлюсь с этим как-нибудь.// У меня сегодня много дела:/ Надо память до конца убить,/ Надо, чтоб душа окаменела,/ Надо снова научиться жить.// А не то… Горячий шелест лета,/ Словно праздник за моим окном./ Я давно предчувствовала этот/ Светлый день и опустелый дом».
А после строк о матери, осиротевшей во время Большого террора и терпящей муку смертную, Ахматова пишет десятое стихотворение – Распятие, эпиграфом к которому поставлены слова молитвы, читаемой в Великую Субботу Страстной недели: «Не рыдай Мене Мати, во гробе зрящи». Тем самым страдания современницы подняты до страстей вселенского масштаба, родственны им, тем более что тема крестного пути Христа просматривается и прежде («о твоём кресте высоком и о смерти говорят») Потому и воспринимается оно как своего рода катарсис:
«Хор ангелов великий час восславил,/ И небеса расплавились в огне./ Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»/ А Матери: «О, не рыдай Мене…» //
Магдалина билась и рыдала,/ Ученик любимый каменел,/ А туда, где молча Мать стояла,/ Так никто взглянуть и не посмел».
В большом двухчастном эпилоге Ахматова обращается к тем, с кем она сроднилась, простояв триста часов под стенами тюрьмы «одичалого города», и обрела право говорить от их имени:«Опять поминальный приблизился час./ Я вижу, я слышу, я чувствую вас/… Хотелось бы всех поименно назвать,/ Да отняли список, и негде узнать./ Для них соткала я – широкий покров/ Из бедных, у них же подслушанных слов. / О них вспоминаю всегда и везде,/ О них не забуду и в новой беде, / И если зажмут мой измученный рот,/ Которым кричит стомильонный народ,/ Пусть так же они поминают меня/ В конце моего погребального дня».
До погребального дня оставалось ещё время: Ахматова умерла в марте 1966 года. А в 1957 году она прибавила к «Реквиему» прозаическое «Вместо предисловия», а в 1961 году – эпиграф: «Нет, не под чуждым небосводом,/ И не под защитой чуждых крыл,/ Я была тогда с моим народом,/ Там, где мой народ, к несчастью, был».
Солженицын, которому она прочла поэму, сказал: «Это не Вы говорите, это Россия говорит». Даже если бы она не написала ничего, кроме «Реквиема», она заслужила вечную память благодарных потомков. Но эта поэма не была её последним словом.
«Меня, как реку, суровая эпоха повернула…»
Впереди страну ждали новые испытания. Ахматова первой откликнулась на события Второй мировой войны поэтическим циклом «В сороковом году», в котором – и падение Парижа, и бомбёжки Лондона – «двадцать четвёртая драма Шекспира», которую «уже мы не в силах читать»: «Когда погребают эпоху,/ Надгробный псалом не звучит,/ Крапиве, чертополоху/ Украсить её предстоит./ И только могильщики лихо / Работают. Дело не ждёт!/ И тихо, так, господи, тихо,/ Что слышно, как время идёт». Тогда же были написаны «Стансы» и поэма «Путём всея земли».
Тишина в стране взорвалась 22 июня 41-го. Когда грохочут пушки, умолкают Музы. Так считали многие. Но Ахматова не умолкла. «Клятва», «Первый дальнобойный в Ленинграде», «Птицы смерти в зените стоят», «Мужество», «На Смоленском кладбище», «Причитание», «Постучи кулачком, я открою», «Три осени», ташкентские циклы (она будет вывезена из блокадного Ленинграда осенью 41-го и окажется в Ташкенте) – далеко не полный перечень ею написанного в военное лихолетье. Но главным произведением, которому она посвятит более 20 лет жизни, стала «Поэма без героя», начатая ею в 1940-м. Даже в последнем прижизненном сборнике «Бег времени» она не была напечатана полностью. Говорить об этом сложном новаторском триптихе Анны Ахматовой (чего стоит одна перебивка времён, мосты из настоящего в прошлое, из прошлого – в будущее!) размеры статьи не позволяют, а скороговорка неуместна.
Приняв в страшные 30-е годы ответственность и труд говорить от имени «стомильонного народа», Анна Ахматова сохранила это право до конца дней. В 1962 году она написала, по определению Чуковской, «невероятную, немыслимую, сверхгениальную» «Родную землю». Можно назвать стихотворение ключевым, она любила такие определения:
В заветных ладанках не носим на груди,/ О ней навзрыд стихи не сочиняем,/ Наш горький сон она не бередит,/ Не кажется обетованным раем./ Не делаем её в душе своей/ Предметом купли и продажи,/ Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,/ О ней не вспоминаем даже.// Да, для нас это грязь на калошах,/ Да, для нас это хруст на зубах./ И мы мелем, и месим, и крошим/ Тот ни в чём не замешанный прах.// Но ложимся в неё и становимся ею,/ Оттого и зовём так свободно – своею.
Его духовная мощь и энергетика в комментариях не нуждаются. Чем часами молоть о патриотическом воспитании, кропать его программы (очередная кормушка для чинуш при образовании), знакомили бы школьников с этим стихотворением.
Мы коснулись лишь верхушки айсберга, имя которому – «Мир Анны Ахматовой», а в заключение – её слова: «Ржавеет золото, и истлевает сталь,/ Крошится мрамор./ К смерти всё готово./ Всего прочнее на земле – печаль/ И долговечней – царственное Слово».
Грета Ионкис