ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

ЛИТЕРАТУРНАЯ СТРАНИЦА

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:
Иван Васильевич Зорин (родился в 1959 г. в Москве) — российский писатель и публицист, Член Союза писателей России. Главный редактор издания «Литературный журнал». Автор более 500 рассказов, 4-x книг: «Игры со сном» (M.: Изд-во «Интербук», 1992 г.); «Письмена на орихалковом столбе» (М.: Изд-во «Карт-бланш», 1993 г.); «Исповедь на тему времени» (М.: Изд-во «Художественная литература», 1998 г.), «Гений вчерашнего дня» (М.: «Золотое сечение», 2010 г.). Лауреат литературного Волошинского конкурса-2009 (прозаическая номинация журнала «Октябрь»). Публиковался в журналах "Октябрь", «Литературная учеба», «Проза», «Московский вестник», «Кольцо "А"», «Звезда», «Северная Аврора», «Литературное приложение к газете "ВТВ"» (Миннесота, США), «Торсо» (Мюнхен, Германия) и многих других. Переводился на немецкий язык.
Семен Каминский, newproza@gmail.com
______________________


Иван Зорин

ЛЮБОВЬ НА ИВРИТЕ


Одно из моих воспоминаний — сон. Поднимая вуаль, я ем пресную мацу, которую отец принёс из синагоги. На дворе — пурим, когда напиваются так, что не отличают перса от иудея, и отец плеснул нам, детям, красного вина. Весна пришла рано, цвёл миндаль, и в местечке сушили бельё, развесив на верёвках поперёк улицы. Отцовский пиджак на ветру бьёт в стекло, мать на кухне ощипывает курицу, а в углу под часами с кукушкой дед читает «Шма, Исраэль!».
— У тебя глаза, как мысли раввина, глубокие и загадочные, — говорит мальчик напротив, — а твоя вуаль — как молитвенное покрывало… Подаришь мне сердце?
— Бери, их у меня много, — смеюсь я.
И тут открываю глаза — точно вуаль снимаю. Наяву — праздник пурим, за окном — весна, на тарелках — маца, а мальчик напротив сравнивает мою вуаль с молитвенным покрывалом. От ужаса я снова зажмуриваюсь и вижу, как во сне соглашаюсь отдать ему сердце. Пробуждаюсь, а напротив — мальчик из сна. Так я понимаю, что сны не отличаются от яви, а время от вечности, которая обвивает, как судьба.
— Случившееся раз бывает и всегда, — шепчу я.
И тут просыпаюсь окончательно. В бок мне упирается «История гетто», которую читала накануне, а под моими растрёпанными волосами на подушке спит юноша, который просил у меня сердце. Его зовут Аарон Цлаф, он был моим одноклассником, и мы ещё в школе договорились, что поженимся. В университетском общежитии нам отвели комнату без замка, и ночью, пугаясь сквозняков больше, чем воров, мы приставляли к двери шкаф. Занавесок не было, и уличный фонарь, свисая к кровати, заменял настольную лампу, когда нам взбредало заниматься не только любовью. Утром я пудрила синевшие на шее поцелуи, а Цлаф, пряча мои укусы, наглухо застегивался, поднимая воротничок. Пьяные от бессонницы, жуя на ходу бутерброды, мы шли на лекции, которые не понимали по-разному.
— Какой дурак! — думал о себе Аарон, если лекция была ему не по зубам.
— Какой дурак, всё усложняет! — думала я о лекторе.
Так продолжалось до курса Соломона Давидовича, который был до простоты мудр и видел вещи в их неприкрытой наготе. Слова он подбирал с неторопливой осторожностью, будто брился, а точку ставил, словно муху прихлопывал. Я понимала его ещё до того, как он открывал рот, запоминала лекцию наизусть, чтобы вечером продиктовать Аарону, который не понимал её, даже записывая. Потому что от ревности делаются глупыми, как болотная цапля. А я действительно влюбилась так, что у меня слезились глаза и чесался нос, а слова застревали в гортани, прилипая к нёбу.
— Настоящая любовь нема, — думала я, — она безгласна, как алфавит нашего языка.
Собрав вещи, я ушла от Аарона, потому что постель без любви — всё равно, что синагога без Торы.
В коридоре было долгое эхо.
— У тебя, и правда, много сердец, — слышала я, спускаясь по лестнице, — и все каменные…
Соломон был старше моего отца, но меня это не смущало. «Время для полов течёт по-разному, — говорила мать, фаршируя рыбу, — женский век короток, но дольше мужского…» А отец, расстегнув пиджак и оттягивая большим пальцем подтяжки на брюках, лихо отплясывал на свадьбах и, поздравляя молодых, мысленно примерял роль жениха.
Жена Соломона брила голову и носила парик, как предписывает вера. Но все знали, что у неё редкие, некрасивые волосы. Зато под её тенью плавился асфальт, а от изображений трескались зеркала. Такие дерутся за своё счастье, не понимая, что силой можно добиться всего, кроме любви. Связать с кем-то судьбу — значит для них своровать чужую, подменив её своей. Они не хотят меняться судьбами с кем попало, долго выбирают, а в конце остаются одни. В постели они бывают сами по себе, делая мужчин одинокими. Рядом с ними чувствуешь себя так, будто ешь в субботу некошерное, и они заставляют думать, что все женщины одинаковы.
А Соломон был большим ребёнком, ходил в мятых брюках и обедал в студенческой столовой.
— Шолом, — подсела я, составляя посуду с подноса. — Можно сдать вам экзамен?
Он поднял глаза.
— Ваше имя?
— Суламифь…
Была суббота, цвели каштаны, мы гуляли по бульварам, и вместо экзамена я рассказывала про южный городок, в котором родилась, про талмудистов в долгополых кафтанах и шляпах с висящими по бокам пейсами, про деда, который был кучером, носил пышную бороду, чёрный лапсердак, употреблял вместо немецкого идиш, вместо испанского — ладино, а по-русски говорил с местечковым акцентом. Все три языка дед считал родными, перепрыгивал с одного на другой, как воробей по веткам. Он верил, что сефарды расселились из гетто, а мы, ашкенази, произошли от тринадцатого колена Израилева, которое было утеряно, — от хазар. На своей двуколке дед носился по всему городу, а его нос, рассекая воздух, напоминал извозчика, дремлющего на козлах. Случалось ему подвозить и к церкви. И тогда на него косились.
— Что, стыдно верить с нами в одного Бога? — поглаживал бороду дед, пока с ним расплачивались. — Верить в одного Бога — всё равно, что есть с одной ложки…
И поспешно стегал лошадь.
— Береги пейсы, жидовин, — кричали ему вслед.
Умер дед вместе со своей профессией, когда дороги оседлали авто, а лихачей сменили шофёры. Его эпитафия может служить каждому еврею:

Искал Б-га.
С властями не дружил.

День пролетел, как бабочка, а когда опустился вечер, мы постучались в гостиницу. В номере не было занавесок, и уличный фонарь, свисая к кровати, заменял лампу. Наши тела сомкнулись, как ладони при пожатии, и Соломон убедился, что не все женщины одинаковы.
А утром явилась его жена. Горячилась так, что парик покрылся потом, стыдила, будто поливала чесночным соусом, вспоминая о грехе.
— Грех — оборотная сторона добродетели, — огрызнулась я, — нет греха — нет и добродетели!
Она хлопнула дверью. А я вспомнила мать, говорившую, что холодная женщина становится ведьмой. Вместо мужского «жезла» она использует метлу — летая на ней, получает удовольствие, которого не может достичь иначе. А ещё я подумала, что люди всё подменяют: вместо совести у них закон, вместо исповеди — анкета, а любовь они выселили за черту оседлости. И потому их дни, как зёрна, которые клюет курица, а ночи, как разорванный в клочья пиратский флаг.
Университет я оставила с ощущением, что знаю меньше, чем при поступлении, и из столицы, где ходят узкими муравьиными тропами, убежала с Соломоном на край света, где мир лежит в первозданной чистоте. В соснах там шумел ветер, и море билось о скалы, как песнь песней. О, возлюбленная моя, зубы твои, как стадо овец, сгрудившихся у водопоя! Мы жили в домике с саманными стенами, крышей из пальмовых листьев и окном с обращённым внутрь зеркалом вместо стекла. Мы ели дикий мед с орехами, и в саду у нас, как в раю, росли яблони. Днём, когда в сухих водорослях на берегу мы собирали устриц, нас оглушали крики чаек. Вытащив из воды рыбу, они выпускали её из когтей, чтобы подхватить на лету клювом.
— Так добыча для них превращается в птицу, — щурился Соломон.
— В отличие от других еврей страдает не страхом кастрации, но — ужасом бесконечного обрезания…
Соломон улыбнулся.
— На всё есть тысяча объяснений, и все правильные. Хотя верного — ни одного. Поэтому важнее не отыскать правду, а убедить в ней других…
Так я поняла, что люблю его даже тогда, когда ненавижу.
В нашем царстве мы кормили друг друга яблокам, и были мудры, как змеи. Ночью к нам спускались ангелы, а на рассвете пастухи, как волхвы, приносили козье молоко. Целый день мы бродили, прикрываясь ладонью от солнца, а вечером поднимались в горы, в увитую плющом беседку, слушать тишину, как раньше на концертах — музыку. Молчание вдвоём отличается от молчания зала, а отсутствие звуков — от космического безмолвия. Тишина зависит от того, есть ли поблизости спящий, тикают ли часы, бывает, от неё глохнут, ведь она звенит так, что закладывает уши. В беседке наши мысли, как влюблённые, встречались со словами и, умирая, рождали особую тишину, которую, как льдинку, можно сломать даже шёпотом.
Иногда мне делалось грустно.
— Быть может, мы встретимся в какой-нибудь другой жизни? — глядела я на тёмное, синевшее море, в котором тонули звёзды.
— Это также невероятно, как то, что мы встретились в этой, — обнимал меня Соломон.
Так мы прожили три года — три дня, три тысячелетия. И всё это время я чувствовала себя аистом, который, расправив крылья, стоит над гнездом. Мы были двуногим, составленным из двух хромых, так что, когда Соломон, схватившись за сердце, упал на свою тень, я схоронила половину себя и с тех пор хромаю. После смерти Соломона целый месяц по крыше долбил дождь, пальмовые листья, набрав воды, прогнулись, и мне казалось, что с потолка вот-вот хлынут потоки, что я переживаю вселенский потоп, что воды объяли меня до души моей. Я скулила от тоски, напоминая суку, у которой утопили щенков и которая сосёт своё бесполезное молоко.
В домике, разрушенном, как Иерусалимский Храм, с опустевшим ковчегом и потухшим жертвенником я провела ещё год, наблюдая в зеркале, как дурнею. «Ночи мои пусты, как горсть нищего, — целовала я могильный камень, ставший для меня Стеной Плача, — а дни валятся, как мёртвые птицы…». Смешивая слёзы с горьким, скрипучим песком, я хотела согреть Соломона под холодной плитой, но однажды нацарапала морской ракушкой:

Время лечит.
Убивая наши чувства и мечты.

И вернулась к Цлафу.
У меня трое детей, а имена внуков я забываю. Сколько мне? Девочки возраст завышают, девушки занижают, женщины его скрывают, а старухи путают. Казалось, ещё вчера я верила в Деда Мороза, а теперь вспоминаю мать, предупреждавшую: «Наступит время, когда вдруг понимаешь — впереди ничего нет. И позади тоже…» Когда-то мои глаза были широко открыты, будто видели чудесный сон, а теперь они открываются от темноты к темноте, будто просыпаюсь ночью, будто под вдовьей вуалью…
Аарон — хороший семьянин, но плохой любовник. «Любовь с утра, как стакан водки, — смеется он, — весь день насмарку». И много работает. Университет мы закончили одновременно, а уже через год Цлаф стал профессором. «Не стоит тратить время на поиск истины, — отмахивается он, когда к нему пристают с вопросами, — ибо истина, как компьютерная программа, не может дать больше того, что в неё вложишь». А моя истина заключается в том, что я никогда не любила Цлафа и никогда от него не уходила. Жизнь шифрует свои тайны не хуже каббалистов, и я часто думаю, как бы она повернулась, если бы в субботу, когда цвели каштаны, разговор с Соломоном не ограничился экзаменом?
— Бабушка, расскажи сказку, — укладываясь в постель, просит меня внучка.
Её зовут Суламифь, она видит мир в первозданной чистоте, и рядом с ней я становлюсь юной.
— Жизнь без любви, как плен вавилонский… — разглаживая ей кудри, мечтаю я, рассказывая историю про Соломона.

Январь 2008 г.
_________________________



СТАРЛЕТКА*

Анне Леонардовне исполнилось сорок лет, половину из которых она преподавала математику. Поколения студентов звали её «классной дамой», а коллеги считали синим чулком. Анна Леонардовна знала об этом и гордилась. А дома, как тургеневская девушка, вела дневник.
«Вчера по дороге в институт почувствовала голод и забежала на рынок, — выводила она ровным аккуратным почерком. — “Мне, пожалуйста, булочку с корицей…” “Эх, девонька, — высунулась из ларька мордатая продавщица, — булку я тебе, конечно, дам, но жизнь-то всё равно прошла…” Всю лекцию стояла в горле эта проклятая булка…»
Муж Анны Леонардовны служил в конторе с непроизносимым названием, которая покупала и продавала всё на свете. «Кто всю неделю воюет, тот имеет право», — встречал он её по пятницам, напиваясь до положения риз. Анна Леонардовна, молча, проходила в свою комнату. А один раз увидела мужа у помойки рядом с семейством бомжей. Он был трезв и гладил по голове малютку с золотыми кудрями, прижимавшую куклу с оторванной рукой: «Эх, ангелочки, каким ветром занесло вас сюда…»
С тех пор она прощала ему всё.
Супруги давно ужинали порознь и ночевали в разных комнатах. Даже телевизор у каждого был свой. «Я состарилась», — рассматривала похудевшие руки Анна Леонардовна, намазывая кремом тонкую, золотистую кожу.
И ей делалась грустно.
Детей они с мужем не завели — сначала откладывали, а потом стало поздно. «Старосветские помещики», — вздыхала Анна Леонардовна, зачёркивая в календаре одинаково серые дни.
И собиралась провести их остаток также незаметно.
А через месяц стала любовницей своего студента.

«Бабы, как семечки, — хохотал Ксаверий Гармаш, — иметь одну — не почувствовать вкуса…». Высокий, сутуловатый, он поступил в институт после армии. Не ужившись с родителями, Ксаверий сменил квартиру в провинциальном захолустье на комнату в столичном общежитии. Вместо лекций он фланировал по институтским коридорам, засунув руки в брюки, точно проверял свое мужское достоинство, и всё время насвистывал.
А на переменах угощал сигаретами.
Из курилки тогда доносился его хриплый баритон: «Вы думаете, неравный брак, это когда он уже не может, а она ещё не хочет? Не-а, разница в возрасте и должна быть огромной…»
Вокруг восхищенно ржали.
«Бабы делятся на малолеток и “старлеток”, — разъяснял он. — Малолетке, которая ещё во вкус не вошла, и старик сгодиться, а “старлетке” молодого подавай, горячего …»
Ксаверий пустил в обиход это словцо, изменив его привычный смысл, и оно сразу прижилось.
Рассекая пространство длинным, горбатым носом, Ксаверий по-своёму понимал относительность времени. «Для вас провести час за учебниками мало, — раздавал он подзатыльники в студенческой библиотеке, — а для меня — много». Сокурсники его боялись, он называл их сопляками, и взгляд у него был такой тяжёлый, что его не выдерживало отражение в зеркале. До экзаменов было рукой подать, а в математике Ксаверий был ноль. «Ничего, у меня своя математика…» — загадочно скалился он, трогая елозивший по шее кадык.
И, как гиена, вышел на охотничью тропу.

Он караулил Анну Леонардовну за воротами проходной, будто случайно провожая до аудитории, сталкивался в дверях, стараясь невзначай коснуться.
«Какой симпатичный», — безотчётно подумала она.
На следующий день её юбка была длиннее, а макияж строже.
Однако она постоянно ловила на себе его взгляд. Ксаверий жёг её глазами, поднимаясь в лифте, однажды прижался, будто нечаянно, будто стеснённый набившимися в кабину студентами. Она сердито обёрнулась, он покраснел, смутился.
«Я, как старая дева, у которой все мысли о цветах на подоконнике, — ругала себя вечером Анна Леонардовна. — А сама так и засохну, не распустившись…»
Всю неделю она перебирала привычные занятия, но в мыслях неотступно возвращалась к неожданному поклоннику. А в выходной отправилась по магазинам со школьной подругой. «Слышала, Ленку Кузину машина сбила? — вертелась та, примеряя платье. — Ну, ту, с косичками из параллельного класса…». Анна Леонардовна обомлела. «У них за полгода третья смерть… — обернулась подруга. — Мне идёт?» Анна Леонардовна кивнула. «Надо жить проще», — подумала она. И, посмотрев на себя в зеркало, не выдержала:
— А на меня студент глаз положил…
— Да ты что! — всплеснула руками подруга. — Рассказывай…
Анна Леонардовна подвела тушью ресницы.
— Так уж всё рассказала…

В первый раз это случилось на кафедре. Она допоздна возилась с «контрольными», когда вдруг заметила склонившегося над ней Ксаверия.
— Что вам? — подняла она глаза, инстинктивно поправляя волосы.
Он странно улыбнулся.
— Вот, задачка не выходит…
— Какая? — задрожала Анна Леонардовна.
Всё с той же странной улыбкой он взял её за руку. Дальнейшее Анна Леонардовна помнила смутно. «Что ты делаешь… Что ты делаешь…» — повторяла она, кусая губы. Зажимая ей рот, Ксаверий завалил её на стол…
Дома, она долго стояла под душем, смывая отпечатавшиеся на спине, размазавшиеся по локтям «контрольные».
«Безумие, безумие…» — сажала она в дневнике чернильные кляксы, не замечая капавших слёз. Но её переполняла жгучая радость, точно она коснулась далёкого, запретного счастья. Анна Леонардовна стыдилась этой радости, ей было невыносимо признать, что она отвечала на грубые ласки, и потому упрямо твердила, что с ней случился солнечный удар. На ночь Анна Леонардовна приняла снотворное и дала себе слово забыть происшедшее, как дурной сон.
А на другой день всё повторилось.

«У одного математика прочитала, что жизнь течёт поверх формул, — появилась запись в её дневнике. — Как это правильно, как правильно…»
С Анной Леонардовной творилось невообразимое. «Сорок пять — баба ягодка опять», — напевала она, разглаживая перед зеркалом морщины. И тут же обрывала себя с глупым смехом: «Фу, какая дура…»
Она отдалась вспыхнувшей страсти со всей нерастраченной энергией, наблюдая, будто со стороны, как рушится её прежний уютный мирок.
И всё же иногда на неё находило просветление.
«Боже мой, он совсем мальчик… — думала она, закрашивая хной серебро в чёлке. — Ах, всё равно…»
За месяц она похудела, её размеренные прежде движения стали порывисты.
«Ты красивая…» — целовал её Ксаверий.
И Анна Леонардовна рделась, думая, что принимает комплименты от сына.
Муж стал пить больше обычного. Возвращаясь поздними вечерами, Анна Леонардовна пробиралась к себе в комнату, опасаясь встретиться с ним взглядом. Но десятилетия совместной жизни даром не проходят.
«Ты завела любовника?» — подстерёг на кухне муж.
Опустив глаза, Анна Леонардовна принялась лгать, как лгут все интеллигентки — сбивчиво, путаясь в словах.
«Рад за тебя, — остановил её муж. — Хоть один из нас ещё жив…»

Ксаверий был властным, в нём чувствовалось животное, которому невозможно противиться. Анна Леонардовна называла себя самкой, но опять и опять представляла его чувственный рот, огромный, фаллический нос, она снова воскрешала в памяти их встречи, и ей делалось жарко. Даже во сне она чувствовала сильные руки, жадно скользившие по телу, и готова была кричать, просыпаясь со съехавшим на пол одеялом. А, закрывая глаза, снова видела Ксаверия. От него исходил запах козлиного пота, который был ей противен и одновременно возбуждал до исступления.
В воскресенье Анна Леонардовна пошла в церковь, но всю заутреню простояла со свечкой у тёмноликой иконы Богоматери, не решаясь исповедаться.
А вернувшись, расчеркала страницы дневника. Ей казалось, что она доверяет бумаге все свои тайны, но рука выводила всего одно слово: «прелюбодейка»…
Тогда она решила избегать Ксаверия.
Её решимости хватило на день.
И, податливая, как воск, снова подчинилась его воле. «Будь, что будет… — вспоминала она долгие зимние вечера, проведённые у телевизора. И уже не жалела о близости с Ксаверием. Природа брала своё: Анна Леонардовна с материнской нежностью гладила его жёсткие, непослушные кудри, и перед её глазами вставал муж, разговаривавший у помойки с дочкой бомжей.

Своей связи с «классной дамой» Ксаверий не скрывал. «Математика у меня в кармане, — хлопая себя по брюкам, бахвалился он перед соседом по комнате, — давай зачётку, и тебе подмахнёт…»
Сосед ошалело моргал.
— Впрочем, относить много чести, — куражился Ксаверий, — хочешь, сама придёт…
— Ну, это уж слишком…
— А пиво поставишь?

Анну Леонардовну он дождался в гардеробе, притаившись среди груды висевших пальто. Приобнял, подавая шубу. Она испуганно отстранилась, краснея, как девочка.
— Ну, чего ты… — горячо зашептал Ксаверий, шаря под шубой ладонью. — Приходи ко мне вечером…
— Ты с ума сошел… — задохнулась она.
— Зима, не на морозе же… — не отпускал он. — Скажешь, к отстающему…
— Гардеробщик смотрит…
— Я буду ждать…

Дома Анна Леонардовна не находила себе места. Она дважды полила цветы, приготовила ужин, разбирая старые вещи, то и дело бросала взгляд на часы. Стрелки были неумолимы. В семь она приняла решение и сразу успокоилась.
«Нет, это невозможно, — опустилась она в кресло, — это выше сил…»

Заслоняя фонари, крупой сыпал снег, мокрые следы быстро заливала вода. Анна Леонардовна, прижимая сумочку, кивнула дежурной на вахте.
— Вы к кому?
— Ксаверий Гармаш, — выпалила Анна Леонардовна заученной скороговоркой. — Заниматься математикой…
Вахтёрша взглянула с недоумением.
— Так мне ж без разницы. К носатому много ходит…
Анна Леонардовна вспыхнула. Ей показалось, что она голая.
«Какой ужас, — бормотала она, быстро поднимаясь по лестнице, — какой ужас…»
Прежде чем постучать, Анна Леонардовна перевела дух. За дверью насвистывали.
— Уже восемь — не придёт.
— Куда денется? «Старлетки» все одинаковые, им ломаться поздно…
Анна Леонардовна побледнела. Её согнутые пальцы так и повисли в воздухе.
«А Ксаверия разве нет?» — нагло улыбнулась ей девица из соседнего номера. И оглядев с ног до головы, прошипела: «У нас к нему очередь — старушек вперёд не пропускаем…»
Анна Леонардовна, распласталась по стене, как бабочка. Потом, резко оттолкнувшись, бросилась по лестнице. Стук её каблуков глухо разносился по коридору.
На шум вышел Ксаверий — в трусах, с чайником в руке.
«К тебе тут “старлетка” ломилась», — состроила глазки девица.
Ксаверий захлопнул дверь. Сквозь густо лепившую порошу он ещё разглядел из окна медленно удаляющуюся фигуру с подрагивающими плечами.
— Пиво с меня, — тронул его сосед.
— Да иди ты! — скинул он его руку.
Опустившись на кровать, Ксаверий уставился на стену. Он вдруг представил всю свою жизнь, вспомнил вереницу бывших с ним женщин, и ему показалось, что он сам только фрагмент на бесконечно чередующемся рисунке обоев.
Дома Анна Леонардовна долго листала дневник, вырывая страницы, жгла в пепельнице. Потом вышла на балкон. Светила полная луна. «Старлетка», — посмотрела на неё Анна Леонардовна.
И, как опороченная девственница в морскую пену, бросилась на асфальт.

Февраль 2006 г.

----------------------------------
* От английского starlet — звёздочка, молодая, подающая надежды актриса, обычно добивающаяся успеха благодаря сексапильности, а не таланту. (Прим. авт.)