МАША РОЛЬНИКАЙТЕ: «ДНЕВНИК Я УЧИЛА НАИЗУСТЬ»
Маша Рольникайте — писатель, автор книги «Я должна рассказать», основанной на дневнике, который она вела в Вильнюсском гетто и концлагерях. Новое издание этой книги, впервые подготовленное без купюр, сделанных советской цензурой (около 15% от всего текста дневника), должно было появиться в серии «Свитки из пепла» (см. о ней интервью составителя Павла Поляна: Лехаим. 2012. №1). Однако кураторы серии из Российского еврейского конгресса сочли, что такое переиздание лишено научной ценности и коммерческой перспективы. В ближайшее время первый полный русский вариант «Я должна рассказать» появится в екатеринбургском издательстве «Гонзо». Накануне выхода книги корреспондент «Лехаима» встретился с ее автором.
Маша Рольникайте: По паспорту я — Маша Рольникайте. В израильских и польских изданиях мою фамилию пишут Рольник, в чехословацком — Рольникасова. Получается, что у меня два имени — Маша и Мария и три формы фамилии… А в Париже, где погиб дядя, младший брат папы, на доме, в котором он жил, есть мемориальная доска, и на ней значится: Рольникас. Это мужской вариант фамилии.
Елена Калашникова: А чем занимался ваш дядя?
— Я из семьи адвокатов: папа, дядя, старшая сестра и даже мачеха.
— В четырнадцать лет вы попали в гетто, потом прошли два немецких лагеря. И все это время вели дневник? Или основная его часть записана по памяти?
— Я все учила наизусть на идише. В лагере Кайзервальд, куда нас привезли после ликвидации гетто, у нас все отбирали, но женщины мне помогли спасти хоть часть дневника, засунув листки в обувь — единственное, что нам оставили своего. В Штрасденгофе я писала на мешках из-под цемента, которые обматывала вокруг ног — и потому, что чулок не выдали, и потому, что это был единственно безопасный способ что-то внести в лагерь. И только события последних трех недель, когда нас гнали пешком, были записаны уже в постели немецкого дома, куда меня принесли советские солдаты — самой ходить сил не было. Очень жалею, что не спросила имен тех двух солдат, которые меня вынесли на руках из сарая, где нас должны были сжечь. Потом все ходила по Вильнюсу и смотрела на военных: «Может, тот самый?..»
— Публикации вашего дневника — вначале на французском — способствовал Илья Эренбург. Как вы с ним познакомились, какое он на вас произвел впечатление?
— Познакомились случайно. Моск¬вич по фамилии Хавкин отдыхал в Кисловодске. И вот однажды, когда он читал еврейскую газету, рядом сидел Филимонов — бывший прокурор Вильнюса, ученик моего отца (отец после демобилизации некоторое время был директором Всесоюзного юридического заочного института, но вскоре его уволили). Филимонов заинтересовался тем, что читает его сосед, и они разговорились. Филимонов знал, что я отдала свой дневник в Госполитиздат, он рассказал своему собеседнику обо мне, о том, что я работаю в Вильнюсской филармонии, и дал мой адрес. Хавкин в письме спросил, как я отнесусь, если обо мне расскажут Эренбургу. Я ответила, что мнение такого лаконично-мудрого человека для меня очень важно. Тогда два старика — Хавкин и Павел Лавут, работавший в Союзе писателей, некогда сопровождавший Маяковского в поездках по стране, — пошли с моим письмом к Эренбургу.
Тот хмыкнул, прочитав про лаконично-мудрого, но попросил, чтобы я привезла дневник. На тот момент у меня был только еврейский вариант, для вильнюсского издательства я перевела дневник на литовский. Мне и в голову не приходило, что возможна публикация на русском. И вот я взяла отпуск и за три недели сделала перевод. Себя переводить несложно — ни у кого претензий нет. Пришла я к Илье Григорьевичу с Хавкиным и Лавутом, он хорошо нас принял, сказал, что занят и не сможет быстро прочитать рукопись, но не успела я вернуться на работу, как на шестой день получила от него письмо. Он сообщил, что прочитал текст не отрываясь и просил держать его в курсе дел. А дела были неважные: рукопись рецензировал Институт истории партии, она лежала там уже год. С точки зрения цензуры, главный недостаток книги был в том, что она написана с внеклассовых позиций. А я в четырнадцать лет не знала таких слов, как «буржуазный националист». Именно так надо было характеризовать председателя Вильнюсского гетто Генса. Одни его хвалили, другие ругали.
Он считал, что надо работать и приносить немцам пользу, тогда они ничего плохого нам не сделают. Говорил, что не надо связываться с партизанами. А кто-то утверждает, что он им помогал.Замечаний по тексту было много. Например, слово «немец» писать нельзя, только «фашист». Я думала, что нет надежды на публикацию, но работавший в этом издательстве Дмитрий Гельпернас — мы делали вид, что незнакомы, — посоветовал переделать «немцев» в «фашистов» (что я и сделала за ночь). Кстати, расстреливали литовские предатели, а немцы только руководили. Что касается других замечаний, то рецензент так отреагировал на мою фразу «Скорей бы зима, тогда Гитлеру конец»: «Неужели автор не понимает, что Гитлера победила не зима, а героизм советских людей?..» В общем, из-за этой публикации выпили у меня ведро крови.
— А на иврите вы не говорите?
— Нет. В гетто мы готовили на иврите Девятую симфонию Бетховена, у нас было два хора (один пел на идише, другой на иврите) и оркестр. Ноты достали люди из филармонии. Гита, с которой я работала на огородах, перевела для меня содержание четвертой части симфонии — оду Шиллера «К радости». Я ее записала, и мы распевали, что все люди — братья. Но официально исполнить не успели, потому что гетто ликвидировали…
— В Литинститут вы по дневнику поступали?
— Нет, я про него даже не упомянула — это было рискованно, могло даже стать поводом для отказа в приеме, — а прислала на конкурс современную пьесу для самодеятельности… Папа был против Литинститута. Врачи предупредили: на стипендии меня ждет полуголодное существование, а значит, неизбежен туберкулез. Папа сказал: «Иди на журналистику», я: «Ни за что! Сидеть целый день на заводе, слушать производственные совещания и написать пять строчек о том, кто взял какие соцобязательства». «Тогда поступай на иностранное». «Что? Всю жизнь учить спряжения и склонения? Неинтересно».
— Что бы вы назвали главными событиями своей жизни?
— Из траурных — то, что попала в гетто, потеряла маму, сестренку и братика. Из хороших — что нашелся отец и старшая сестра, что вышла замуж, что приняли в Союз писателей, что книжку опубликовали. Недавно на немецком вышло ее пятое издание — карманное, для студентов. А одно из предыдущих издали под грифом «Мужественные женщины Третьего рейха». Почему так — не знаю, я не женщина Третьего рейха.
— Вы недавно сделали русские подстрочники своих стихов, написанных в войну…
— Я долго сидела над переводом «Штрасденгофского гимна». Мы должны были петь, что были господами мира, а теперь вши мира, а я сочинила, что мы, штрасденгофские евреи, строим новую Европу, работа у нас разная, но бед много. Но самое страшное из написанного мной в гетто — это стихотворения «Расстрел в лесу» и «Смейся, дьявол, смейся». Я шла в гетто и потерялась, и пока блуждала по дворам в поисках мамы, у меня сложилось стихотворение. Вот оно в моем подстрочном переводе с идиша:
Смейся, дьявол, смейся,
В своем дьявольском полете
Насмехайся над человеческими страданиями,
Лети и звени своими цепями.
Когда ты помчишься в своем полете —
Сорви с меня мою голову,
Укради у ребенка улыбку,
Возьми мертвое тело девушки,
Усталый материнский плач
После того, как она осталась без ребенка, одна,
И еще теплое сердечко младенца,
Которого зарезали, словно скотину.
Возьми уже холодную руку.
Сделай из этого маленькое изваяние.
Когда помчишься, словно ветер,
Над реками и горами быстро,
Возьми это изваяние,
Этого свидетеля леса мертвых.
И мчись вместе с ним
Над полями, реками, лесами.
И пусть в твоем смехе слышится,
Как клокочут моря слез.
Откуда только у четырнадцатилетнего ребенка берется такая мистика?!
Беседу ведет Елена Калашникова
Фото Кати СЫТНИК