АЛЕКСАНДР КРАМЕР
Александр Крамер родом из Харькова, сейчас живет в Германии. Публиковался в литературных периодических изданиях в Германии, России, Украине, США и Канаде. В 2010 году рассказы А. Крамера вошли в «Антологию российских писателей Европы».
РОЗА
Святочный рассказ
Был конец декабря. К этому времени я уже несколько месяцев, что было сил и нервов, ухаживал за своей будущей первой женой. Она мучила меня в ту зиму просто бессовестно. Специально могла прийти на свидание на полчаса раньше и после устроить разнос за мое опоздание. На следующий раз опаздывала на два часа и бесилась, что я ее не дождался. Потом не являлась совсем и назавтра встречала меня в институте, как ни в чем не бывало. О ссорах по «незначительным» поводам рассказывать я не желаю. Их было столько, что «мирное» время казалось мне чудом и я иногда, собираясь ей позвонить, никак не мог вспомнить, помирились мы в прошлый раз, или все еще в ссоре. В общем, мне доставалось и по первое, и по третье, и на пряники, и на орехи.
Вообще-то, ее звали Ева, но сокурсницы на инязе называли ее не иначе, как Эфа — на немецкий манер, что было куда как вернее. Была она маленькой, гибкой, худой, агрессивной, нахальной и ядовитой. Та была еще Эфа! Но я терпеливо сносил всю ее змеиную сущность и вел себя, как молодой и самонадеянный бык. Я думал, что вытащу все, любой немыслимый груз, и, до времени, вытаскивал, любой и немыслимый! Мне было все нипочем. Напрасно? Быть может. Но я не жалею. Я был тогда бешено счастлив, не то что сейчас, когда тишь и, отчасти, даже и благодать. Но об этом как-нибудь после.
В тот день я должен был ждать ее в крайнем подъезде дома, где был самый большой городской магазин «Соки — воды», в шесть часов вечера. Без четверти шесть я, понятное дело, как штык был на месте.
Этот роскошный старинный купеческий дом позапрошлого века я за последние несколько месяцев возненавидел до дрожи вместе со всеми треклятыми кариатидами, а так же и эркерами. Его закопченную, большей частью разрушенную лепнину, облезлые стены, штукатурку, местами обвалившуюся до дранки, едва различимый под многолетнею грязью желтый мрамор широкой лестницы, я изучил подробнейшим образом, вплоть до мельчайших трещинок, так как Эфа, по какой-то причуде, свидания мне назначала чаще всего в этом доме. Когда-то, в известное время, жильцов его уплотнили, спрессовали, утрамбовали и устроили вместо квартир коммуналки — неимоверные, самые жуткие в городе, — и дом этот превратился в трущобу с кариатидами, но мысль эта в голову его обитателям вряд ли когда приходила.
Я стоял в огромном подъезде с высоким лепным потолком и стальной рифленой площадкой, где яркая лампочка высвечивала остатки купеческой роскоши, и терпеливо ждал Эфу, прислонившись спиною к перилам, как вдруг дверь отворилась, и из плотного клуба морозного пара появился юный босяк — высокий, худой, в расхристанной куртке, без шапки, патлы до плеч, в штанах с ужасающим клешем... В нашем городе их называли презрительно «сявками» или «сявотой». Я долгое время жил в сявотском районе и отлично знал эту публику. Они вечно шатались без дела шакальими стаями, срывали в сумерках шапки с одиноких прохожих, задевали скабрезными шуточками девчонок и женщин, цеплялись без повода и, чуть что, лезли в драку, распаленные алкоголем, коллективною мощью и куражом безнаказанности.
Но этот сейчас был один и вел себя мирно. Он прислонился напротив, в двух шагах от меня, к ободранной стенке и молча стоял, уставившись в потолок. Так прошло минут десять, когда сосед мой вдруг зашевелился, полез куда-то под куртку и осторожно вынул оттуда... красную розу! Мать честная! В руках у него была настоящая, живая красная роза! В это просто невозможно было поверить — конец декабря, на улице лютая стужа, ветрище, метель куролесит... а этот позорный сявка стоит как ни в чем не бывало и держит в руке потрясающую красную розу... Честное слово, в то время можно было считать, что это — даже больше, чем чудо!
Было начало седьмого, время, когда большинство обитателей дома, нашатавшись после работы по пустым магазинам, возвращалось домой. Двери все время хлопали, усталые, злые с досады люди входили с мороза в подъезд и вдруг видели... розу! Женщины, молодые и старые, немедленно озарялись восхищенными и восхитительными улыбками; они так сияли, будто это именно им была предназначена роза. Мужчины — те были потяжеловесней. Наверное, как и я, думали, поначалу, что это мираж, даже трясли головами, пытаясь прогнать наваждение, но потом все равно расплывались в неудержимой, изумленной улыбке. Потому что это было немыслимо, невозможно, потому что все было как сон, потому что это видение было не из этого мира...
Сявка сначала глядел на весь этот цирк исподлобья, зло и презрительно зыркал глазами и сплевывал через зубы, будто был все еще в стае и шастал по улицам в поисках сявотской удачи. Но, видно, улыбки и то, что входящие не замечали жалкую внешность обладателя розы, не боялись его, не попытались ни разу обозлить или как-то задеть, а лишь улыбались — открыто, приветно, приязненно — проникло в дикие дебри, скрывавшие в нем человека. И душа его постепенно стала отогреваться, оттаивать, отмякать... А когда одна женщина, укутанная до самых глаз в пуховый платок, так что совсем не видно было лица, подошла к нему, нагнула мягким движением патлатую голову и поцеловала, он покраснел вдруг ужасно, пунцово, до слез, стал беззащитным, наивным, обычным смущенным подростком, и, как оказалось, вполне симпатичным при этом.
Лишь на меня вся эта странная атмосфера не действовала. Отчего-то он стал раздражать меня с первой минуты. Эйфории, как у аборигенов этого дома, у меня не возникло и восхищение розой автоматически не перешло на ее обладателя. Я видел перед собой обычного сявку, добывшего где-то розу — и все.
Мало того, это жалкое существо, попав в круг всеобщего восхищения, вдруг решило свести со мною знакомство.
— Я девчонку здесь жду,— сказал сявка в пространство. Помолчал, потом повернул ко мне голову и добавил, — а ты?
— Я тоже,— ответил я жестко, сразу пытаясь обрезать дурацкую болтовню. Но он, простая душа, в интонациях, не разбирался и поэтому продолжал лезть ко мне с разговором.
— Ты давно с ней кадришь?
— Давно.
— А я первый раз. А где познакомился?
— Слушай, давай помолчим. Видишь, нет ее.
— А меня познакомили, значит, на танцах, — разулыбался настырный придурок, и закончил,— танцует — просто ништяк!
Каждый раз, когда дверь открывалась, мы, как два строго обученных пса, одновременно делали стойку: все внутри у меня замирало, напрягалось, рот сам собой растягивался в идиотской, неудержимой улыбке, глаза выпучивались, лицо застывало... Этот был тоже не лучше! И такими нас видели те, кто входили. Его, собственно, видели! Потому что меня они просто не замечали. Он был в их глазах, отчего-то, таким же нормальным, как я, а может и лучше меня, наверное, потому, что у него была роза, с которой мой обыкновенный вид тягаться явно не мог.
Поначалу я думал, что будет выглядеть так, будто мы вместе, и мне это было противно. Но потом оказалось, что это было бы еще ничего, потому что теперь я рядом с ним просто никак не выглядел! Ощущение было такое, что я стал вдруг нулем, пустотой, приложение к этому, с розой... А тут еще это ежеминутное напрячься—расслабиться... Уж лучше б я околевал на улице! Но на улицу выйти было никак не возможно: подъезд этот был проходной и откуда она придёт, я не знал. И он тоже, наверно, не знал. Мы продолжали стоять. Была половина восьмого. Я дико замерз, а он так и вовсе дрожмя дрожал, но уйти мы никак не решались: а вдруг...
От холода, от бессилия сделать что-либо я все больше и больше начинал ненавидеть и этот подъезд, и Эфу, и это соседство... А он, видно, наоборот, отмяк в лучах своей славы и испытывал теперь какое-то странное чувство, ему нужен был выход, и выход этот нашелся: неожиданно он стал смотреть на меня, как на собрата по оружию и несчастью и полез ко мне со знакомством.
— Ты где живешь?
— На Клочках.
— Во даешь! Так ты Витьку Бурова знаешь! Знаешь Копейку?
— На кой фиг сдался мне твой Копейка?
— Не знаешь и ладно. Только если к тебе приставать на Клочках кто начнет, скажи, что ты кореш Копейки и все будет класс. Он мой брательник, двоюродный. И я скажу, чтоб не трогал.
Еще постояли. Но раньше него теперь уходить я не собирался. Из принципа.
— Слушай, они не придут. Давай расходиться.
От холода губы его теперь плохо слушались и слова выговаривались с трудом. Но мне было сявку совершенно не жалко. Мне было важно, что он, наконец-то, сдался! Мне хотелось хоть в этом взять над ним верх. И хотя я знал уже наверняка, что Эфа теперь не придет, я упрямо ответил:
— Нет. Я еще постою.
— Неужто ты будешь свою до восьми караулить?
— А что? Ну хотя бы.
Еще постояли. Он был уже сине-зеленый. Наверно, и я был не лучше, хоть и одет был теплее.
— А твою как девчонку зовут? — снова завел он шарманку.
— Эфа. Отстань! — рявкнул я во всю мощь
Он достал меня просто, этот шкет. Но ему, в его сине-зеленом состоянии, это было до фени.
— Ты чего? — изумился он, еле выговаривая слова, — моей Валентины тоже нет, так я ж не психую. Все они, значит, такие. Не придут они. Точно. Я замерз уже, знаешь, по-страшному. На, матери розу отдай. Мне некому. Все. Я свалил.
Мы вышли гуськом на улицу, он первый, я, конечно же, после.
На улице было шумно, на улице было весело, горели огни, падал снег, сновали машины и люди...
— Ты, если что, обязательно про Копейку скажи, — клацнул он напоследок зубами. Благодетель задрипаный!
— Ладно, скажу, — ответил я, уже ему в спину, и мы разошлись.
— Ладно, скажу, — повторил я тут же с досадой и злостью.
— Ладно, скажу, — твердил я прилипшую фразу все время, пока возвращался домой...
Я был наконец-то свободен — от Эфы, от сявки, от эркеров с кариатидами... У меня оставалась еще тьма превосходного вечернего времени. А замерзшую квелую розу я сразу же, к чертовой матери, забросил в сугроб.
Публикация подготовлена Семёном Каминским.