БЕНЕДИКТ САРНОВ: НЕНОРМАТИВНАЯ ЛЕКСИКА, ПАУСТОВСКИЙ И ТВАРДОВСКИЙ
К вопросу о новой высокоморальной цензуре
Было это в музее Паустовского, куда меня пригласили, чтобы я поделился с сотрудниками музея своими воспоминаниями о Константине Георгиевиче.
Мне было что о нем вспомнить, и я вспоминал.
Слушали меня хорошо. А когда воспоминания мои подошли к концу, как водится, стали задавать вопросы.
Сергей Довлатов в свое время всласть поиздевался над вопросами, которые порой случается услышать лектору. Он, например, уверял, что среди вопросов, на которые ему приходилось отвечать, когда он работал экскурсоводом в Пушкинском заповеднике, был такой:
— Из-за чего была дуэль у Пушкина с Лермонтовым?
И даже — такой:
— Умел ли Ленин плавать задом?
Сотрудники музея Паустовского таких глупых вопросов мне не задавали.
Нельзя сказать, чтобы они свидетельствовали о глубоком понимании того, что происходило тогда в нашей стране и в нашей литературе, но все они были вполне разумны и, безусловно, заслуживали серьезного, обстоятельного ответа.
Вот, например, такой:
— Почему при советской власти, когда была жестокая цензура и вообще тоталитаризм, у нас были такие замечательные писатели, как Шолохов, Алексей Толстой, тот же Паустовский? А сейчас, когда цензуры нет, а есть свобода слова, в литературе царят все эти Сорокины, Пелевины и Ерофеевы? И так ли уж хороша эта самая свобода слова, если она превращается в своеволие и вседозволенность?
Ну и тут, конечно, мне пришлось ответить на вопрос, как я отношусь к так называемой ненормативной лексике. То есть — к густому мату, который доносится до наших ушей со всех сторон, стоит только выйти на улицу, к нецензурным, непечатным словам, которые вдруг стали печатными и которые нередко теперь можно услышать и по радио, и с экрана телевизора. Как вот я, лично я, ко всему этому отношусь?
Аудитория моя состояла из людей сильно пожилого, чтобы не сказать преклонного возраста, и большинство ее составляли дамы. Поэтому отвечать на этот щекотливый вопрос я стал с некоторой осторожностью.
Да, сказал я, меня все это очень огорчает. Но не потому, что эти непечатные слова нехороши, а по прямо противоположной причине. Русский мат, сказал я, это такая яркая, такая драгоценная краска нашего языка, что было бы очень жаль, если бы она стала нормой нашей повседневной речи. Пользоваться этой краской, сказал я, надо, очень тщательно ее дозируя. И только в тех случаях, когда это диктуется художественной необходимостью.
На лицах моих слушателей было написано недоумение.
«Какая еще такая художественная необходимость?» — читал я на них.
А одна из слушавших меня дам это их общее недоумение высказала вслух.
— Неужели, — сказала она, — может возникнуть ситуация, когда без этих грязных слов не обойтись? Раньше-то ведь как-то обходились...
— Бывает, что и не обойтись, — подтвердил я. И тут мне вспомнился один анекдот — из самых моих любимых. И я не удержался («Остапа несло!») и, пренебрегая всеми правилами приличия, тут же его рассказал.
Российская глубинка. По бездорожью едет телега, нагруженная навозом. На ней — мужик в рваном треухе, замызганном старом ватнике, заросший многодневной щетиной. Курит махру, нахлестывает вожжами еле-еле перебирающую копытами лошаденку.
Вдруг навстречу, откуда ни возьмись, — американец.
— Ду ю спик инглиш?
— Йес, ай ду, — отвечает наш мужик. И — после коротко раздумья: — А х…ли толку?
Мои интеллигентные пожилые дамы хохотали до слез. Долго не могли остановиться. Анекдот явно пришелся им по душе, и не было уже никакой нужды разжевывать мою мысль, объяснять, что это за штука такая художественная необходимость и с чем ее едят.
Но на всякий случай, чтобы закрепить успех, я все-таки добавил:
— А теперь представьте себе, что этот мужик не стал прибегать к ненормативной лексике, выразился бы литературно: «Йес, ай ду… А что толку?» И не было бы никакого анекдота.
Тут бы мне и остановиться. Но — «Остапа несло». И я вспомнил еще одну историю про ненормативную лексику, которую тут, к слову, можно было бы пересказать.
Мой друг Валя Берестов рассказал мне однажды о том, как впервые встретился с Твардовским.
Александр Трифонович прочел его стихи, они пришлись ему по душе, и он выразил желание увидеться с автором.
И вот они сидят друг перед другом.
— Как вас зовут? — приступил к знакомству Твардовский.
Валя ответил:
— Валя.
Твардовский спросил:
— А по батюшке?
— Валентин Дмитриевич.
— А сколько же вам годиков?
— Двадцать восемь.
Твардовский поморщился:
— Хм…
Валя понял, что он сейчас скажет: «Большой мальчик. Пора бы уже вам, Валентин Дмитриевич, отчеством обзавестись».
И Твардовский именно эту мысль и высказал. Но — по-другому. Не впрямую, а как и подобает поэту — художественно, образно:
— Пора уже, — сказал он, — пипиську х…м называть.
Эта история чуть было тоже не сорвалась у меня с языка. Но я все-таки удержался, пересказывать ее не стал. Подумал, что это будет уже перебор. А по правде сказать, просто не решился. Одно дело написать это сакраментальное слово на бумаге, и совсем другое — произнести его вслух, да еще перед аудиторией, больше чем наполовину состоящей из интеллигентных дам почтенного возраста.
«Новая газета» — «Континент»