ВНИМАНИЮ АВТОРОВ И ЧИТАТЕЛЕЙ САЙТА KONTINENT.ORG!

Литературно-художественный альманах "Новый Континент" после усовершенствования переехал на новый адрес - www.nkontinent.com

Начиная с 18 июля 2018 г., новые публикации будут публиковаться на новой современной платформе.

Дорогие авторы, Вы сможете найти любые публикации прошлых лет как на старом сайте (kontinent.org), который не прекращает своей работы, но меняет направленность и тематику, так и на новом.

ДО НОВЫХ ВСТРЕЧ И В ДОБРЫЙ СОВМЕСТНЫЙ ПУТЬ!

Элина Свенцицкая. Похороны кролика

Элина Свенцицкая
Элина Свенцицкая

Не случайно, не нарочно, а сама не знаю как. Он лежал там один, разбитый. Я взяла его за уши и бросила с балкона, и он тут же провалился в темноту. А потом отец принес его, мертвого.

Был сильный ветер и деревья были, как драконы. Он лежал в картонной коробке. Я думала о своей жизни. Отец и мать за закрытой дверью о чем-то разговаривали.

Потом они вышли и стали разговаривать со мной. Но я и так знала, что я плохая и жестокая девочка. Я смотрела в окно, там был маленький дождик. Наверное, это погода заболела.

Они сказали, что я должна сама его похоронить. Я взяла кролика и пошла на улицу. Тут я вспомнила, что хоронят на кладбище. Я спросила у тети, где здесь кладбище, и она сказала, чтобы я шла на химзавод.

Там были большие деревья и голая земля. В траве валялись всякие банки и грязные тряпки. Я взяла палку, вырыла ямку, положила туда кролика и зарыла. Я подумала: вот и все. И еще я подумала, что мама и папа скоро умрут, и все будет точно так же, только вот где взять такой большой ящик. И еще я подумала, что вот уже и я кого-то похоронила.

ЖИТЬ БЕЗ ПЕЧАЛИ

Я не знала, что мне делать, и пришла неизвестно куда. Вот подвал, а в нем дверь с надписью «Общественные танцы», а за дверью – маленький зал.

Я вошла, а вокруг – аплодисменты, а за столом – худенький стройный старичок с сияющими глазами и летящими жестами.

– Знакомьтесь, это я! – воскликнул он и приподнялся на цы­почки, а две девушки упали в обморок. – Я – Яков Лушпайкин, великий человек. Когда я выступаю на похоронах, все хотят долго жить. И я научу вас жить так, как надо.

– Но как же нам жить? – спросила пожилая дама, закаты­вая глаза. – И как нам сохранить здоровье и уложиться в зар­плату?

– Очень просто. Вот высшая мудрость – жить без печали. Живите без печали – и все будет хорошо. Живите без печали – и будете здоровы.

– И это все?

– Все.

И он склонил голову и прикрыл глаза, а потом возвел их вверх, к бледной лампочке.

– Но что же нам делать, чтобы жить без печали?

– Я же сказал – жить без печали. Что вам еще надо? Живи­те без печали – и все будет правильно. Живите без печали – и доживете до зарплаты.

И он опять поднялся на цыпочки и поправил клочок волос на лбу.

– А вот у меня умерла собачка. Единственная собачка, больше у меня никого нет. Так что же мне делать?

– Жить без печали! Разве вам не ясно? А еще образован­ные люди! Сколько можно повторять!

– Как жить?

– Жить без печали! Разве вам этого мало?

Он покраснел, в глазах стояли слезы.

– Это же самое лучшее, что я открыл в своей жизни. И это так просто, так понятно. Почему же вы не понимаете?

– Да, но как же моя собачка? И как же я – без собачки?

– Но все же так просто – жить без печали. Жить без печа­ли. Жить без печали.

Так говорил Яков Лушпайкин, великий человек, и плакал, и проползал между стульями, забиваясь в угол, а старые дамы, старички, девицы с запросами, нагоняя его, кричали ему в уши, что так жить нельзя, что это не жизнь, а тихий ужас, что везде преступность и люди пропадают средь бела дня, а цены такие, что все равно пропадать. А Яков Лушпайкин, великий человек, плакал все громче и громче, и говорил, что он все это знает, но ведь это так просто – жить без печали, и почему же этого никто не хочет понять, наверное, у них что-то с головой.

Но я поняла Якова Лушпайкина – великого человека, ко­торого так никто и не понял. Ведь это так просто – жить без печали. Просто жить самой по себе – вот и все. А печали пусть живут сами по себе. Только почему на двери такая странная надпись – «Общественные танцы»? И тут он подошел ко мне и ответил: «Я хотел вам преподавать общественные танцы, а преподал сумасшедший дом».

ЛЕГЕНДЫ ИЗ ЖИЗНИ ПРОФЕССОРА УПОЕННОГО

Профессор Димитрий Упоенный никогда не упивался, потому что знал меру. Если же, увлекаясь, он эту меру не узнавал, то потом сожалел и извинялся. Хотя извинялся он редко, а вот увлекался часто. Упоение же находило на него еще чаще. Од­нажды его так упоили, что очутился он в полночь на кладбище, при­чем с дамой. Роль дамы исполняла я, Элина Свенцицкая, потому что какой же нормальный человек рискнет очутиться ночью на кладбище, да еще с профессором Упоенным. Вначале он читал стихи, потом обратил внимание на кладбище.

– Это кладбище? – сказал он задумчиво. – Но почему?

На этот вопрос я не могла ответить, но обратила его внимание на то, что с кладбища надо бы выйти.

– Куда? – удивился профессор. – Обычно с кладбища не воз­вращаются.

Он сел на землю и закрыл глаза. Я попыталась его поднять, но тщетны были все усилия.

– Что вы делаете? – говорил он тихим и печальным голосом. – Моя карма в том, чтобы быть на кладбище. Непочтительное обраще­ние с человеком, исполняющим свою карму, карают высшие силы.

Я вынуждена было его слушать. Некоторое время я ходила вокруг него, вокруг деревянного креста, растущего возле малень­кой зеленой елочки

– Профессор, посмотрите, какая елочка!

– Это могила! – сказал он безнадежно унывающим голосом.

И я оставила профессора Упоенного. Всю ночь он бродил по кладбищу. А утром я узнала, что никакого кладбища там не было.

2.

В два часа ночи мы пришли к профессору Димитрию Упоенному и принесли ему стакан водки.

– Профессор, это мы! – воскликнули мы радостно.

За дверью было молчание.

– Профессор, это мы! – воскликнули мы радостно еще раз.

За дверью было то же самое.

– Почему он не открывает? – подумали мы. – Может, он спит?

Мы постучали погромче.

– Профессор, это мы! Мы принесли вам стакан водки!

Никакой реакции.

– Странно, – подумали мы, – профессор уже на стакан водки не реагирует.

Мы постучали снова. Опять никакой реакции.

– Но, может быть, профессор не верит, что это мы? – подума­ли мы.

– Это мы, профессор, честное слово, это действительно мы, – говорили мы, стуча в дверь.

Но дверь так и не открылась. Стакан водки исчез. Профессор так и не поверил, что мы – это мы. В шесть часов утра мы и сами начали в этом сомневаться.

Профессор Упоенный проснулся в три часа ночи в незнакомой общаге. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь. И уви­дел, что по коридору идет местный поэт Леон Всеславский в каль­сонах телесного цвета.

– Ну что ж, – подумал профессор, – поэты тоже носят кальсоны.

– Что здесь делает поэт Всеславский? – спросил профессор Упоенный утром у дежурной по общежитию.

– Не знаю, – ответила дежурная. – Ему уже девяносто лет.

На следующую ночь профессор Упоенный снова проснулся в чужой общаге, но уже на другом конце города. Долго припоминал, как он тут очутился. Услышав подозрительный шум, он открыл дверь и снова увидел Леона Всеславского, на этот раз в длинных семей­ных трусах. Профессору стало смешно, и он долго смеялся, глядя ему вслед.

– Что здесь делает поэт Всеславский? – спросил профессор утром у дежурной по общежитию.

– Ну что вы хотите, ему уже девяносто лет…

И так они дошли до последней общаги.

Но и здесь в три часа ночи что-то толкнуло профессора Упоен­ного к двери, и снова в коридоре маячил силуэт поэта Всеславско­го. И спросил он ласковым голосом:

– Что с вами, профессор?

Профессор побледнел и затрясся.

– Не приставайте ко мне, я закричу! Что это такое – пристают среди ночи, мужчины пристают! Креста на вас нет, вот что!

И, правда, креста не было. Зато есть дедушка Всеславский, бегущий по коридору в ночной рубашке с кружевами. И есть общага, в которую пока еще пускают, и комната, где тепло. И в комнате кровать, на которую можно лечь, если очень устанешь, и ласковое одеяло, в которое можно замотаться, и подушка, в которую можно уткнуться, если плачешь. И главное – можно плакать, слава Богу, можно плакать обо всей этой жизни, как о елочке, растущей над бывшей могилой, на бывшем кладбище, возле бывшей церкви быв­шего усекновения главы неизвестно кого, но тоже бывшего, потому что все это действительно было, как ни трудно в это поверить, как ни трудно себе это представить.

занимательная отолярингология

Какая гадость эти ваши уши…

– Уши – ваша самая уязвимая ахиллесова пята,– так сказа­ла Марине экстрасенс Чердакова.

И только Марина вышла от экстрасенса Чердаковой, так сразу у нее зачесался левый глаз. А когда чешется левый глаз – это к тому, чтобы пить водку, и поэтому Марина купила бутылку портвейна, а водку принес ее бывший муж со своей новой сожи­тельницей Леной. Они всегда находили общий язык, только вместе жить не могли. И в этот раз они нашли общий язык, но тут пришел Маринин муж и новая жена бывшего мужа и обломали весь кайф. В результате Лена и Марина получили по ушам и оказались на улице. Уши заболели, и пошли они к профессору по ушам на благотворительный прием. Все обледенело, ветки деревьев блестели, как сабли, и где-то вверху прыгало маленькое солнышко. В больни­це было холодно, трещал телефон. Профессору, как старому ев­рею, они рассказали все свои беды и доверили все свои уши

– У тебя, Марина, – сказал профессор, – в ухе абсцесс, а у тебя, Лена, флегмона.

Он долго трогал их уши, он нежно гладил их уши, они даже не представляли, что можно так обращаться с ушами.

– Тебе, Марина, с твоей флегмоной, нужно воздерживаться, а тебе, Лена, с твоим абсцессом…

– Извините, профессор, но это она – с флегмоной, а я – с абсцессом, – сказала Марина.

– Ладно, ладно, я все помню. Так вот, Лена, флегмону бу­дешь мазать этой мазью, – сказал он, обращаясь к Марине. И обер­нулся к Лене. – А ты, Марина, будешь делать ванночки.

– До свиданья, профессор, – сказала Лена, то есть Марина с флегмоной, нет, извините, все-таки Лена с абсцессом, нет, неправ­да, Лена с флегмоной, короче, я запуталась и уже не знаю, где Лена с абсцессом, где Марина с флегмоной, а может, все равно, флегмона с Леной или абсцесс с Мариной, а с неба снег падает, а уши болят, и ртутный столбик ползет все вверх, оказывается, Мари­на уже в постели, и все вокруг тихо, и беззвучно, но с достоинством шатается мимо муж, включает на полную громкость телевизор, работающий бесшумно, и засыпает с открытым ртом.

А уши Марины стали жить своей жизнью. Стала она слышать песни веселые и даже музыку, а однажды утром женский голос в ухе тихо сказал:

– Алло!

И второй голос отозвался ему:

– Алло, я слушаю.

– Что ты делаешь?

– Я? Как обычно. А ты?

– Как всегда.

– А детки как?

– Да что с ними сделается? Била их, била, все руки отбила – хоть бы что.

– А ты попробуй головой об батарею – я всегда так делаю.

– Спасибо, я попробую. До свиданья.

– До свидания.

Потом стало еще интереснее. Густой мужской голос в левом ухе говорил:

– Я женюсь, я женюсь.

А женский отвечал в правом ухе:

–Ты женишься перманентно и безрезультатно.

И благостный старческий голос где-то внутри головы говорил об этих двоих

– Они жили долго и счастливо и умерли в один день, зарезав друг друга кухонными ножами.

А потом пошли объявления: кто-то обещал построить мост над вулканом, кому-то срочно нужен был прибор для измерения внутри­черепного давления. Марина хотела дать и свое объявление, что ей нужен врач по ушам, но не могла произнести его название – отолярвинголог, отобляринголог…

А потом хриплый женский голос стал рассказывать сказку: «Жила-была девочка. Как ее звали, неважно, важно – куда. Никуда ее не звали, сидела она дома. И был у нее… Красивый, усатый, весь полосатый…

Нет, не то, что вы подумали, а котенок…

Стала девочка котенка спать укладывать. Вот тебе под спинку – мягкую перинку, сверху на перинку – чистую простынку, вот тебе под ушки мягкие подушки, одеяло на пуху и веревочка вверху. Свя­зала котенка по рукам и ногам, а сама пошла ужинать. Приходит обратно – что такое?

Спинка – под подушкой, в ушке – одеяло, глазоньки и хвостик под кровать упали. Положила она котика как надо: хвостик – на по­душке, на простынке – ушки. И пошла книжку читать. Приходит об­ратно – опять какой-то тихий ужас. На правой подушке –левое ушко, правое ушко – на левой подушке, к зубику зубик лежит под углом, а хвостик пушистый завязан узлом. Развязала девочка все узлы, толь­ко хотела книжку идти читать, а тут котик вылезает из-под кровати и страшным голосом говорит:

– Ты зачем, девочка, котенка мучаешь? Как тебе не стыдно над животными издеваться?»

И девочке стало стыдно. И мне стало стыдно, потому если бы не я, девочка не мучила котенка, не издевалась над животными. А я не только над животными, я издевалась над людьми – над быв­шими мужьями, над будущими сожителями. Мне стыдно – я заста­вила экстрасенса Чердакову произносить неудобопроизносимую фразу про Ахиллесову пяту, а она ее и близко не видела. Мне стыдно – я заразила Лену абсцессом, Марину – флегмоной, то есть наобо­рот – Марину абсцессом, а Лену флегмоной. Мне стыдно – я не помню даже, кого чем заразила, но заставила их страдать от высо­кой температуры и даже не навестила их во время болезни. А зачем я это сделала? А я и сама не знаю, честное слово, нечаянно так получилось, смешалось, перепуталось, и вышла непонятная шту­ка, в которой всем больно, все получают по ушам, в которой все связано случайно и жестоко, в которой можно издеваться и над животными, и над людьми – и ничего не будет.

СЛЕЗЫ ХУНТЫ ПИНОЧЕТА

Марья Абрамовна работала в школе и плакала. То ли характер у нее был такой неуравновешенный, то ли школы была такая хорошая, только после каждого урока она приходил в учительскую со слезами. И тихо говорила, покачивая головой:

– Господи, что они делают, что они делают! Колготки снимают, трусы снимают, только не занимаются химией…

Она была старая, с белесым, пятнистым, будто изъеденным кислотой лицом. Появляясь, она приносила с собой затхлый и приторный запах, и там, где она сидела, всегда оставались скрученные в трубочку бумажки и огрызки карандашей. У нее был усталый голос и детские круглые глаза.

Глаза плакали, и тушь текла по щекам. Впрочем, так было не всегда. А только последний год перед пенсией. Раньше она была железная леди, и очень хорошо знала, что нужно делать с этими скотами, которые за глаза называли ее Хунтой Пиночета. Но как бы там ни было, всю жизнь она отдала химии и этим идиотам, не видя ни мужа, ни детей, а только тетрадки с лабораторными и конспектами уроков.

Нет, ей не было жалко себя. Просто в последний год как-то быстро стали подступать к глазам слезы. И ученики стали какие-то не такие. Когда она спрашивала у Катьки Перебейнос по кличке Блэди, почему не пришла в школу мама, неужели ей совсем безразлично, чем занимается дочь, то получила в ответ:

– Я у мамы вместо швабры.

Марья Абрамовна не могла этого выдержать и плакала. Когда ученик плохо отвечал у доски, она начинала плакать тихо, жалобно при этом подвывая, прикрыв глаза и сморщив нос. Ученику ничего не оставалось, как растерянно переминаться с ноги на ногу, ожидая финала. Но даже если ученик отвечал хорошо, она все равно плакала, хотя и по-другому – рыдала в голос, заламывая руки.

Если ученики вели себя плохо, она садилась за стол и плакала, со щенячьими переливами, звонко. Если вели себя хорошо – все равно в конце урока Марья Абрамовна начинала истекать слезами, но уже радостная и умиротворенная. Если же на педсовете заходила речь о недостатках в ее работе, она, по-детски подняв руку, просила слова, и, хлопая мокрыми ресницами, размазывая слезы по лицу, лепетала:

– Простите меня… простите… честное слово, пожалуйста, простите меня.

Все понимали, что это очень тяжелый случай, и нужно дать человеку доработать до пенсии. Но вот в школу пришла фронтальная проверка и решила посетить ее уроки.

Страшная проверка уже сидела на последней парте, когда Марья Абрамовна зашла в класс, дрожа, как осенний листочек.

– Здравствуйте, – произнесла она, заикаясь. И больше ничего не могла сказать, что-то сдавило горло, и как ни пыталась она начать урок, получалось только бульканье, кашель и клокотанье, и потерялись куда-то все слова. И тогда она заплакала горько и громко, и все захлюпало, закапало, зарыдало, и за окнами началась большая гроза, и огромный вечер забился о стены школы.

Так продолжалось минут двадцать. Марья Абрамовна плакала, лил дождь, а страшные проверяющие писали. И чем громче плакала Марья Абрамовна, тем быстрее двигались по бумаге шариковые ручки проверяющих и ниже наклонялись их головы. Стало темно и тихо, и слышно было лишь всхлипывание и шуршание ручек о бумагу.

– Но Марья Абрамовна, – сказала одна дама в мужском пиджаке в талию, – начинайте урок.

– Зачем? – тихо спросила Марья Абрамовна.

– Или вы начнете урок, или уйдете по собственному желанию.

Марья Абрамовна вдруг преобразилась:

– Испугала козу буханкой, – сказала она язвительно. – Я у мамы вместо швабры. И вообще, – чего это вы тут расселись? Я вас не звала. Пошли вы…

Взяв с парты исписанные листочки, она вышвырнула их за дверь. Листочки закружились под потолком, обсыпали лестницу. И, вытолкав взашей последнего из проверяющих, закрыла дверь на швабру и обернулась к классу:

– Ну что, падлы, допрыгались?

ДОЖДЬ СО СНЕГОМ

Дождь со снегом, снег с дождем – любимая погода, хорошая погода, всеравношная погода, потому что все равно, потому что весело и плевать, что вымокнешь и продрогнешь, зато слезы мешаются с дождем, и никто не видит лица, и никому никакого дела.

Я блуждала по улицам, а когда блуждать надоело, вышла на больную дорогу. Дорога была пуста, лишь один ржавый шахтный автобус рычал возле остановки, а потом запрыгал под дождем куда-то в поля.

У павильона стояла женщина. Черные аккуратные черточки в уголках глаз. Губы, нарисованные, как красные ниточки. Черное кожпальто и черный шарф на голове, завязанный у шеи большим печальным бантом.

– Здравствуйте, – неожиданно сказала мне она.

Я, удивившись, поздоровалась.

– Вы меня не узнаете?

– Да… знаете, лицо знакомое, но где именно…

Я и лица такого не помнила.

– В профилактории… помните, отдыхали с вами вместе.

– Да, я вспомнила, но вы ведь тогда были без шарфика, вот я и не сразу узнала.

– Да, – вздохнула она глубоко и промолчала, – тогда я была без шарфика…

И опустила глаза. Я и теперь ее не узнала, но в профилактории я была летом, поэтому, естественно, в шарфе она быть не могла.

– Ну, как ваши дела? – сказала я светским тоном.

– Да так… – сказала женщина. – Сын умер.

– Господи, да как же так? – сказала я как можно более убито. – Неужели?

– Умер сын. Семнадцати лет. Разбился на мотоцикле.

– И давно? – спросила я, понимая, что ничего нельзя сказать глупее.

– Сорок дней сегодня.

– Ах, так это тогда… – сказала я для чего-то. А потом еще вздыхала и качала головой.

– Да, живу, как во сне. На работу – во сне и домой – во сне. Господи, хоть бы Ты прибрал меня.

– Как же так, как же так… – бормотала я, не зная, что еще сказать.

Неистово лил дождь, будто хотел смыть и этот маленький поселок, и дорогу, и женщину в кожпальто, и меня.

– Поехали со мной, – сказала она решительно. – Отпразднуем. Все-таки сорок дней. Поехали? А?

– Но как же? У меня дети. Я не могу.

– Эх ты, шляпа! – сказала она и отвернулась от меня.

Вдруг из-за угла, из-за ветра, из-за снега, из-за сетки дождя вырулил огромный грузовик. Он ехал с выключенными фарами и казался черным, или вообще только казался. Из огромного грузовика, как deus ex machina, выскочил огромный старик, весь в коже, пропахший бензином. Он подошел к женщине, обнял ее и пожал ей руку. И сказал, что он пожимал руки многим людям, – поэтам, красавцам, врагам народа, но такую чистую и благородную руку видит в первый раз. А потом они сели в грузовик и уехали, обрызгав меня грязью.

МАЛЫЙ АПОКАЛИПСИС

«Чертое февраля. Домушняя равота» – прочитала я в очередной ученической тетради, которые проверяла ночью, на кухне, на закапанной чаем клеенке. Форточка была открыта, в воздухе уже пахло весной. В доме напротив светилось четыре окна, и в одном из них у кухонного стола сидела мощная лохматая баба в ночной рубахе. Она почесывала себе ляжку и была погружена в задумчивость.

И гнусавый сдавленный звук заставил меня вздрогнуть. Звук был хриплый и рваный. Он повторился, низко и зловеще. Было похоже, что к нам забрел из джунглей простуженный слон.

И страшно было, но я выглянула из окна. Вначале я ничего не увидела, только снег скрипел в темноте. Потом я вгляделась. На детской ледяной горке, вытянувшись, подняв вверх голову, стояла бабка с трубой, грязная, кургузая, в охотничьих сапогах и детском клетчатом пальтишке, перетянутом солдатским ремнем на пузе. Приложив к губам мундштук, она смотрела в небо и трубила, и небо смотрело на нее торжественно и чудно. Потом она съехала по ледяному склону, крича в темные окна.

– Вострубил ангел в третий раз!.. Слышите, вы! И зверь придет с семью ногами, с десятью рогами!.. И звезда Полынь упадет над бездной вод! Эй, слушайте! И всем на лоб печать припечатают.

– Заткнись, а то сейчас спущусь и такого зверя тебе пропечатаю… – лениво и утробно отозвалось одно из темных окон и замолкло.

Она воткнула себе между ног горн и раструбом направила на свет окна. Мне стало смешно и жутко, а она уже опять стояла на горке, трубила и вопила:

– Пятый ангел вострубил и увидел звезду… Слушайте, барбосы, слушайте! Падшую с неба на землю, и дан был ей ключ от кладезя бездны.

Бабка дернула себя за ремень и закрутилась, притопывая.

Я маленькая девочка,

Я в школу не хожу,

Я Господа увидела,

Но вам не расскажу.

– Будете искать смерти, но не найдете ее, пожелаете умереть, но смерть убежит от вас.

А потом она каталась по дорожкам. Трубила, смеялась, и, поднимая голову к окнам, кричала:

– Эй, вы! Времени-то больше не будет!

Но тут меня осенило. Я поняла, что это наш школьный горн, мне даже показалось, что на тряпке, привязанной к нему, я вижу надпись с инвентарным номером. И я должна спасти имущество, иначе какой же я учитель.

Я бросилась вниз по лестнице. На лестничной клетке темно и пусто, шебуршились кошки, и на белой стене вырезана корявая надпись: «Я люблю тебя, жизнь!»

Во дворе уже никого не было. «Куда же она могла деться?» – стала соображать я. Все было тихо, только ветер выл где-то на задворках. Я обошла несколько подъездов – нигде никого. Тогда я подумала, что такая бабка, наверное, пошла прогуляться на мусорник. И, преодолевая страх, пошла туда.

Так никого не было. Только одинокая знакомая собака шарахнулась из-под ног. Я осталась наедине с мусорными ящиками. Она стояли рядом, мрачные и ржавые, а вокруг них шелестела газетная бумага, развевались какие-то стружки.

И вдруг на куче тряпок я увидела отрезанную человеческую голову. Я даже не испугалась, только подумала: «До чего дошли, уже головы стали на мусорники выбрасывать». Но потом тошнота подступила к горлу. Я развернулась и убежала. Двор был пуст. Черное небо смотрело на него, наклоняясь все ниже и ниже, как будто приближающийся ад. Было тихо и холодно. В окне напротив все так же сидела могучая женщина. Она ела капусту. Я вдруг подумала, что отрезанная голова на мусорнике была, скорее всего, соленым арбузом. Но проверять не хотелось.

ПИСЬМО К СЕСТРЕ

Милая сестрица! Я хочу написать тебе о том, о чем никогда не скажу и даже не подумаю.

Вспомни, милая сестрица, вспомни обо мне. Вспомни, как у меня дела и какая у меня погода… А какая погода у тебя? Холодно, сестрица, везде и всюду холодно и мокро. А дела у нас обыкновенные, то есть нет у нас никаких дел. Всю жизнь я считала, что в жизни есть какая-то тайна , которую я пока что не знаю, но скоро узнаю. И всю жизнь я ждала, когда же мне откроется эта тайна. Но она все никак не открывалась.

Помнишь, сестрица, как все было плохо, гораздо хуже, чем сейчас. Почему-то ко мне все и всегда относились как к чему-то низшему. И почему-то все, что другим принадлежит по праву, мне приходится выпрашивать у судьбы чуть ли не на карачках, ползая на пузе перед ней и перед всеми вами, говоря всегда одно и то же:

– Вы же знаете мое самомнение, вы же знаете мое высокомерие, вы же знаете мою надменность… Но я вас умоляю…

Это не невроз, сестрица, это вовсе не тоска, это обыкновенная жизнь и ничего с ней не поделаешь. И нет в ней никакой тайны, что жалко.

Мой бывший муж теперь со мной лежит в одной палате. Когда он пришел в больницу, он был очень маленького роста, но с тех пор довольно сильно подрос и поумнел, но для меня это уже не имеет никакого значения. Он пришел в психбольницу добровольно и попросил его вылечить, что в те времена считалось подвигом.

А мою лучшую подругу привезли сюда после столкновения. Она столкнулась с Леней Зильберштейном – он был жулик и целиком предан своему делу при полной безграмотности. Он был очень тяжелый диабетик, все время принимал лекарства и кололся. После этого столкновения моя лучшая подруга как-то притихла и все время варила себе какао.

И вот теперь она здесь. Здесь она чувствует себя главной и подает руку, как лопату. А вокруг нас еще много хороших людей, сестрица. Хорошие люди живут везде, ты, пожалуйста, не волнуйся за это. Проблема в том, что они никак не могут познакомиться друг с другом, а знакомятся только с плохими.

Но место, в котором я нахожусь, на самом деле очень хорошее. Здесь у нас образовался свой круг хороших людей. Я и мой бывший муж, моя подруга Люся и скоро к нам явиться ее бывший Леня Зильберштейн. Но мужчины умирают быстро, умрут и наши. И круг наш распадется, и останутся вдовы. Вдовы всегда остаются, милая сестрица, остается маленький круг вдов. А потом всякие пошлые люди приходят и соблазняют их… И вдовы соблазняются, и опять возникает круг хороших людей, который снова распадается, и так по кругу…

К чему я это все говорю, милая сестрица? Не знаю, к чему. Но разве обязательно нужно это знать? И я же не говорю, я пишу тебе письмо, а это большая разница. Ведь письмо – это не разговор и даже не рассказ. Тут нельзя придумывать или бредить, тут надо говорить правду. Но говорить правду – это значит говорить то, чего не знаешь, то есть придумывать или бредить. Видишь, сестрица, круг замыкается. Смотри, сестрица, все время замыкается круг. И потому начну я это письмо с начала.

Во первых строках моего письма сообщаю тебе, что я абсолютно здорова и очень люблю тебя, и во вторых строках моего письма сообщаю тебе, что я абсолютно здорова и люблю тебя, и в третьих строках моего письма сообщаю тебе, что люблю тебя, и в четвертых, восьмых и десятых строках моего письма я могу сообщить тебе только то же самое.

ЭЛИНА СВЕНЦИЦКАЯ
Киев

Оставьте ответ

Ваш электронный адрес не будет опубликован.