Евсей Цейтлин. Одинокие среди идущих. Из дневников этих лет
Старик
Сегодня пустынно здесь: суббота. Евреи сегодня должны думать о вечности, прогнав суету. На тротуар падает тихо снег. Прохожие редки, они не успевают — как в будни — превратить снег в хлюпающее месиво. Тепло. И милиционер у консульства не прячется в будку. Прохаживаясь у металлического барьера, он думает о своем.
Все же время от времени подходят люди. Прочитывают объявления на бетонной стене, которые странны именно тем, что стали теперь обычны: телефоны и адреса кооперативов упаковщиков, грузчиков, правила бронирования билетов, предложения о продаже и покупке квартир. Переписывают в блокнот необходимое, разбегаются — кто куда.
В полдень здесь надолго задержится старый еврей. Утренний поезд привез его из подмосковного городка. Ему сказали, что консульство работает ежедневно, и он, как почти все в России, забывший о законах еврейства, поверил. Не встретив никого, кроме милиционера, старик все не решается обратиться к нему. Наконец, спрашивает:
— Скажите, сегодня есть кто-нибудь из дипломатов Израиля?
— У них выходной… В субботу им не полагается заниматься делами… — роняет милиционер важно.
— Да, да, — переступает с ноги на ногу старик. И опять — неожиданно, преодолевая себя:
— Мне сказали, здесь можно оставить свои данные для вызова на постоянное жительство…
— Можно, — подтверждает милиционер. — Если хотите, дайте мне, я опущу конверт в специальный ящик.
Старик молчит: ну как доверить такое гою, тем более — милиционеру. Тот поставлен органами, собирает, конечно, информацию; однако что делать? Неужели приезжать снова? Он вопрошающе смотрит на милиционера. Тому едва ли больше двадцати, у него ясные глаза, пухлые детские щеки.
Я стою к ним спиной, лицом — к стене с объявлениями. Оба они не обращают на меня внимания. Наконец, оборачиваюсь. И вот уже бросается ко мне старик — с радостью. Он сразу оценил характерность моей иудейской внешности. И заранее приготовленный конверт дрожит в его руке:
— Посмотрите, пожалуйста… все ли верно?
Чуть прикрывает листок ладонью — и от снега, и от глаз милиционера. Я замечаю прежде всего год рождения: 1910. Вижу также: на листке — одна фамилия. «Значит, и едет один». А мысли старика сейчас — о другом. Интересуется у милиционера процедурой оформления документов, отправкой багажа. Тот неожиданно оказывается в курсе всего (во время дежурств память, как магнитофон, зафиксировала однообразные разговоры людей). И почему-то теперь это не удивляет старика.
Так стоим, почти облепленные хлопьями снега. Потом старик идет разыскивать что-то в пустых магазинах. Медленно, без лишних движений, скользит по снегу допотопными своими ботами, которые когда-то, лет тридцать назад, помню, называли «прощай, молодость».
1989
Фразы
— …Приезжающие оттуда твердят в один голос: глазам своим не поверил, когда увидел: кругом — евреи. И я подтверждаю: чувство это ни с чем не сравнимо. Поверьте, дышишь по-другому! В буквальном смысле — там дышать легче. Ведь здесь мы так зажаты, скованы…
Кому принадлежат эти слова? Какая разница! Каждый раз их кто-нибудь да обронит в очереди. Кто-нибудь из тех, кто едет в Израиль во второй или в третий раз. Дама из Минска, воронежский парикмахер, пенсионер из Бельц…
Случается, однако, услышишь другое. С хохотком ли, серьезно ли:
— …Хорошо в Израиле, да только слишком много евреев!
Фразы эти, в сущности, может произнести голос одного и того же человека. Конечно, в разное время, в настроении разном.
Попробуйте спросить: почему? Скорее всего, говоривший вам ничего не объяснит. И я сейчас промолчу: отвечать слишком долго. А задумавшись, вы и сами поймете, что сделали с нами два тысячелетия рассеяния.
1992, январь
Карта
Случайная, как почти всегда, встреча. Знакомимся с ним в одном московском доме, куда он приезжает прямо с вокзала, едва сойдя с саратовского поезда. У наших общих знакомых ждет его переданное с оказией письмо от израильских родственников. Ну, а там, в конверте, — легко догадаться: вызов «на постоянное жительство».
Я и сейчас хорошо вижу его. Вот сидит, развалившись в кресле-качалке: при неосторожном движении подскакивают резко вверх пыльные полуботинки на толстой подошве; мятые брюки, коричневые синтетические носки. Он нерешителен и оттого развязен нередко. Ставит его в тупик даже простой вопрос:
— Вам кофе?
Он понимает: это жест вежливости (хозяева торопятся куда-то), однако отказаться не может — выпивает две чашки, опустошает тарелку с бутербродами («Извините, возьму еще один». — «Ну, конечно, конечно»).
Еще больше он говорит. Слова плотно облепляют его, точно скрывают важное. Хотя скрывать нечего, уже через несколько минут все ясно. Разумеется, не знает он, почему все-таки решил уезжать: «Логике это не поддается». Наконец-то — в сорок два — защитил диссертацию, дали в институте должность старшего научного сотрудника, строит дачу. «Антисемитизм, конечно, существует, но меня-то никто не трогал…»
Все это обычно, и я перестаю его слушать (не узнав ничего про родителей, с которыми он вместе живет).
Я слушаю песни Окуджавы, которые звучат из соседней — детской — комнаты, а смотрю на Б.
Можно было бы назвать его симпатичным, но рыжая густая борода совсем не идет ему, не вяжется с растерянным выражением глаз. Обычно борода придает лицу определенность, законченность какую-то, однако он — самое воплощение растерянности. Может, оттого и не уходит, засиживается до неприличия в гостях, что ждет инстинктивно подсказки…
***
Когда мы снова — случайно же — встречаемся на Большой Ордынке, Б. помят еще более. Живет в кооперативной гостинице (в комнате на четверых), несколько дней, видно, не принимал душ: в разрезе плаща проглядывает чистая рубашка, которую он достал из саратовского чемодана, но голова лоснится, а на воротнике плаща — перхоть.
У консульства он переходит нетерпеливо от группы к группе. А в глазах — все то же ожидание: кто-то — кто? — должен ответить на его сомнения.
Он рад встрече со мной (старый знакомый!) и вскоре приглашает перекусить в полуподвальном кафе. Мы идем туда долго: как всякий провинциал, Б. знает в Москве только несколько мест общепита. В кафе он водружает на поднос две порции сосисок, тарелку булочек, два стакана некрепкого, на сгущенке, кофе. И беспрестанно опять говорит, точно не желая прислушаться к голосу внутри себя, а, может быть, как раз заглушая тихий этот голос.
После сидим на скамейке. Он закуривает и достает из портфеля карту Израиля, которую купил у спекулянта. По-детски шевеля губами, повторяет вслух древние названия. Я думаю: миллионы людей с трепетом произносили в течение тысячелетий те же сочетания звуков, которые для него почти ирреальны.
Наконец, он замолкает и смотрит куда-то вбок от меня.
1990
Евсей Цейтлин
Спасибо огромное Автору за глубину мысли и умение тонко и точно ее выразить.