ФРАНЦУЗ — О РУССКОМ ЯЗЫКЕ
Михаил КОРОБОВ, Чикаго
В журнале «Знамя» (№2, 2009) опубликована солидная по объёму и глубокая по содержанию работа французского слависта и историка Жоржа Нива. Это имя не так уж неизвестно в среде русской интеллигенции, не только благодаря его книге «Солженицын» (М., 1992), но и потому, что оно связано с многими известными личностями в культуре и литературе, как её части. Но об этом потом. Сначала — фактология.
Жорж Нива родился в 1935 году в центре Франции, в Оверне. Там, единственный в то время, преподаватель славистики профессор Пьер Паскаль и увлёк его сначала русским православием (лекции об Аввакуме), а затем и русской литературой. С 1956 года он — стажёр, потом — студент МГУ. Но в 1960 г. был изгнан из СССР с оригинальной мотивировкой: «За связь с семьёй Б.Пастернака». Это произошло за два дня до заключения брака с дочерью Ольги Ивинской Ириной. Через неделю мать и дочь были арестованы, причём, мать — повторно. Ж. Нива говорит в одном из интервью: «Моё присутствие было нежелательным при этих арестах».
Снова в России он оказался в 1972 году, уже как профессор Женевского университета. К этому времени он успел отслужить армию и получить ранение в Алжире. В России семидесятых он участвует в диссидентском движении, вывозит запрещенные рукописи. С той поры его там хорошо знают. В 1995 году Булат Окуджава сочинил песню к его 60-летию.
К юбилею профессора Жоржа Нива.
Ах, Жорж Дантес убил поэта!
И проклят был в веках за это.
А Жорж Нива поэтам друг –
известно мне из первых рук.
В словесность русскую влюблённый,
он с гор слетает, окрылённый,
и вносит негасимый свет
в Женевский университет.
К чему ж я вспомнил про Дантеса?
Он был бездельник и повеса.
Иное дело Жорж Нива –
мой друг, профессор, голова.
А вспомнил потому, наверно,
что в мире есть добро и скверна,
что принцип нашего житья –
два Жоржа разного шитья.
И счастлив я, что с этим дружен,
что этот Жорж мне мил и нужен,
что с ним беседы я веду…
А тот пускай горит в аду.
Вернёмся, однако, к публикации Жоржа Нива. Полное название работы: «Подарок Георгия Георгиевича: жить русским языком». Это — предисловие к его новой книге с одноимённым названием, из которого ясно, что речь здесь пойдёт о любви к русскому языку. С Георгия Георгиевича Никитина, как замечает автор, «собственно всё и началось». Он, уроженец Кубани, попал во Францию на сухогрузе из Стамбула — в Гражданскую… Жорж Нива вспоминает: «Он стал учить меня русскому языку как мог, не прибегая к какому-либо педагогическому методу. И это несмотря на его «г», произносимое с придыханием, на его «оканье», которых тогда, не зная языка, я не чувствовал».
Как видим, первые «уроки» давал далеко не профессор, но речь простонародная послужила потом неплохим подспорьем на лекциях у профессоров Сорбонны, когда он узнал о Толстом, о русских поэтах, когда полюбил мелодику (здесь и далее — курсив М.К.) русского языка… Послушаем его:
«Я полюбил Россию в первую очередь потому, что полюбил русский язык /…/ Язык — это главная составляющая России, больше, чем её пейзажи, больше, чем её обычаи, танцы, самовары и церкви с куполами-луковками. /…/ Россия, моя русская память; квинтэссенция России — это русский язык с его музыкальностью и невероятно гибким синтаксисом, в корне отличающимся от нашего, остающимся латинским по сути, а также духовный мир, порождённый этим языком, чья способность рождать лексические новации и семантико-синтаксическая изобретательность по сей день не перестают меня восхищать».
Вот такой гимн русскому языку слышим мы сегодня из уст французского слависта. Его восхищает «Азбука» Льва Толстого, адресованная детям Ясной Поляны: «Это был синтаксис пословиц, поговорок и сказок, пронизанный энергиями, наподобие тех, которые теологи называют божественными. /…/ Вот притяжательное прилагательное из «Азбуки»: «Алёше дали братнины сапоги» или образованное от религиозных праздников: «Успеньин день», что по-французски звучало бы так: «День, относящийся к празднику Успения Богоматери» — столько лишних слов!»
Говоря о чуде русского языка в поэзии Бориса Пастернака, Жорж Нива приводит такой пример. Он обращается к одному из ранних стихотворений «Елене» из книги «Сестра моя — жизнь», 1917 год. Вот фрагмент:
Ночью бредил хутор;
Спать мешали перистые
Тучи. Дождик кутал
Ниву тихой переступью
Осторожных капель.
Юность в счастьи плавала, как
В тихом детском храпе
Наспанная наволока.
И вот комментарий француза к этим непростым русским стихам: «Подобно утру в поэзии Бориса Пастернака, русский разговорный язык, этот молодой великан, хмурит брови и разражается утренним смехом: «Юность в счастьИ плавала…». Подлинное чудо состоит в том, что носитель русского языка и поэт (это один и тот же человек) прибегает к единственному слову «наспанная», способному сказать всё. Чудо заключается в прилагательном из непереходного глагола «спать», и странной приставке «на» — знаке усталости и сонливости /…/ Его (языка) непереводимость была для меня источником неистощимой радости».
Вот, оказывается, как глубоко может постичь чужой язык, а через него и чужую поэзию западный руссист-француз. А ведь иной русскоязычный читатель (нередко — и сочинитель) всё ещё «не понимает» её, воспринимает как некое оригинальничание, насилие над словом, размером и ритмикой стиха.
Далее в этой работе речь идёт о Гоголе («…этакий океан русского языка!»), о книге Андрея Синявского «В тени Гоголя», об использовании Солженицыным словаря Даля (например, в «Красном колесе»: «Был рог, да сбил Бог»), о языке Пушкина:
Парки бабье лепетанье,
Жизни мышья беготня…
Что тревожишь ты меня?
Жорж Нива пишет: «Это лаконично, как надпись на фронтоне античного храма, и привычно, как мурлыканье няни. Сам оракул русского языка вещает устами поэта — вольнодумца и безбожника, охваченного сомнениями…».
Затем — о романе Пастернака. Он читал «Доктора Живаго» в рукописи, до публикации, «но с великим трудом, так как мой русский язык ещё был на ученическом уровне (он и поныне там, ведь это язык, вынуждающий нас учиться всю жизнь!). Какая удача! «Век живи — век учись».
Читая роман, он по-детски любуется, например, словом «заворожённый»: «…Ах, что за восхитительное слово, говорящее всё точно и кратко…». И вспоминает, что чтение романа происходило в Оксфорде, где находились сёстры Пастернака, Лидия и Жозефина, а также Исайя Берлин, читавший там лекции. На этих лекциях он много рассказывал об Ахматовой. О ней же велись беседы с польским художником Иосифом Чапским, который встречался с Ахматовой в Ташкенте, и поэтом Симоном Маркишем. Подарок Ахматовой — автограф «Поэмы без героя» Симон потом передарил своему другу Жоржу Нива.
От увлечения русской поэзией Жорж Нива перешёл к её изучению, постижению её глубин, секретов мастерства. Он читает стихотворение Давида Самойлова «Слова» из книги «Второй перевал» (1963), и обращает наше внимание на такие строки:
Люблю обычные слова,
Как неизведанные страны.
Они понятны лишь сперва,
Потом значенья их туманны.
Их протирают, как стекло,
И в этом наше ремесло.
Подобных погружений в русскую поэзию в работе немало, но перейдём к его воспоминаниям:
«Я обязан Оксфорду не меньше, а то и больше, чем Сорбонне, но ещё больше я обязан Московскому университету».
Он провёл в его аудиториях менее двух лет, (1956-57 и 1959-60), но прослушанным там лекциям на самом деле обязан многим. Это и историк русской литературы, профессор Николай Гудзий с его толстовскими семинарами и увлекательными лекциями о Пушкине, и профессор, литературовед Сергей Бонди, и исследователь теории русского стиха 18-19 веков Виктор Дувакин.
Вспоминает Жорж Нива и диссидентскую Москву тех лет с тайными собраниями «на кухнях». Чаще всего они собирались у Льва Копелева или Николая Харджиева.
Здесь позволим себе небольшое отступление. Потому что тема Николай Иванович Харджиев — это отдельная и очень важная тема, если говорить о мировой культуре вообще, и о культуре русского авангарда в литературе и живописи — в частности. Он — литературовед, искусствовед, исследователь футуризма, составитель и редактор мандельштамовского сборника «Стихотворения» (Библиотека поэта. Большая серия. — 1973). Но имя его известно больше тем, кто знаком с воспоминаниями Надежды Яковлевны Мандельштам, где о нём сказано много и, порой, в резко негативной форме.
А Жорж Нива сегодня отзывается о нём, как об «одном из главных спасителей наследия авангарда». И далее пишет: «Диссиденты сделали из Надежды Мандельштам оракула. Но её приговор Харджиеву совершенно необоснован. Он эмигрировал в Голландию (в конце жизни — 1993 год) и не торговал, а спасал национальное культурное достояние».
Любители поэзии знают, что архив со стихами Мандельштама во многом сохранился, благодаря усилиям Харджиева. Что же до архива живописи и футуристической литературы (это, в первую очередь, — Малевич, Татлин, Ларионов, Матюшин, Филонов, Гончарова, Лисицкий, а в литературе — Хлебников, Кручёных, Хармс, Елена Гуро), то специалистами он оценивается от 150 млн. долларов и до «бесценного». Увы, этот архив отобрали у четы Харджиевых (его женой была скульптор Лидия Чага) при отъезде на таможне и, большей частью, разграбили и распродали мародёры от искусства. И это тоже отдельная запутанная детективная история. Она получила в конце девяностых большой резонанс, особенно после смерти Харджиева в 1996 году.
Об истории и дальнейшей судьбе его коллекции написано очень много. И сейчас, через 30 лет после смерти Надежды Яковлевны Мандельштам и через 13 лет после смерти Николая Ивановича Харджиева, его стали называть «гордостью и славой русской культуры» и делать вид, будто не понимают кто это и почему стремился представить его алчным негодяем.
Иллюстрация сегодняшнего отношения к нему — солидный (848 с.) «Сборник трудов памяти Н.И. Харджиева». М., 2000.
Вот такая история… А Жорж Нива продолжает вспоминать и «кухонные» собрания, и самиздатовские публикации, и личные обстоятельства, связанные с семьёй Пастернака, которая стала, как он пишет, «на какое-то время и моей семьёй». Но тут же замечает: «Всё это было бесповоротно перемешано для меня со славистикой».
А затем следует череда книжных названий… «Тёркин на том свете» Твардовского и «Большая элегия памяти Джона Донна» Бродского переписаны им от руки. «Зияющие высоты» Александра Зиновьева и «Дневник смертника» Эдуарда Кузнецова прочитываются в рукописях, написанных микроскопическим почерком. «Проглатывается» и «Один день Ивана Денисовича», напечатанный в ноябрьском номере «Нового мира» за 1962 год. А работы Аркадия Белинкова о Тынянове и Олеше — это первые уроки «эзопова языка» для Ж. Нива.
Сегодня, говоря о подцензурном языке, автор этого многопланового труда пытается проследить пути развития славистки в разные годы. Он пишет:
«После того как время разделилось на «до» и «после» перестройки, славистика не блещет особыми успехами, разве что по части древней литературы — она лишилась духа подполья, запретного плода, а также былых открытий, связанных с судьбами свободного мира. Ведь в России стали печатать всё что угодно и как угодно».
Об удивительной способности русской литературы к выживанию он рассказывает на примере блестящих комментариев Андрея Синявского к «Житию» Аввакума из книги «Голос из хора», написанной в лагере и отсылавшейся на волю в виде писем жене. Эта фантастическая стойкость была перенята у семнадцатого века двадцатым, и продемонстрирована не только на примере Аввакума, но и самой жизнью писателей в СССР. Например, тем же Пастернаком с его «Живаго», а ещё раньше — Булгаковым в «Мастере и Маргарите».
Напоминает нам Жорж Нива и более ранний по времени факт: как цензура потребовала изменить название гоголевских «Мёртвых душ» на «Благие намерения». И тут же перекидывает мостик в другую эпоху — к трагической судьбе, казалось бы, благонадёжного Бабеля; к загадочной смерти (в своей постели) Горького и к его, так и не вошедшим в собрание сочинений «Несвоевременным мыслям» и «Двум душам». Люсиль, жена Жоржа Нива, впоследствии перевела «Несвоевременные мысли» с русского на французский язык.
И снова — имена, имена… Куприн, Бунин, Мережковский, Розанов, Ремизов, Адамович, Оцуп, Галич, Бродский…
Он не только знает их творчество, ему не только многое известно о них самих, но также — об историях создания их произведений. Например, о том, что малоизвестная книга критика и историка литературы Иванова-Разумника «Судьбы писателей» написана (в немецком лагере для перемещённых лиц) в том же ключе, что «Люди, годы…» Эренбурга или «Дамский мастер» Грековой. Но написана — гораздо раньше и гораздо смелее. А книга писателя Марголина «Путешествие в страну ЗЭКА», переведенная на французский Ниной Берберовой, предвосхитила солженицынский «Архипелаг ГУЛАГ».
Кстати, книга самого Жоржа Нива о Солженицыне начала печататься в журнале «Дружба народов» в 1986 году, а отдельно вышла в Москве в1992. Тут следует сказать, что о русских, так называемых, «толстых» журналах он отзывается очень тепло и замечает, что хотя их звёздный час пришелся на 80-90-е, они живут и сегодня — во многом благодаря Российскому Интернету, чего, увы, даже близко нет во Франции.
Ещё раз хочется восхититься любовью этого ученого-француза к русскому языку и русской литературе, его обширными знаниями профессионала. В конце работы Жорж Нива пишет:
«Я опять думаю о винтовой лестнице дома на улице Грегуар-де-Тур и большом шкафе, на котором лежала стопка ученических работ с поправками моей бабки (скорее всего, это было примерно в 1905 году), вновь слышу хриплый голос Георгия Никитина и вижу маленькую зелёную книжечку, в которой прочёл свой первый рассказ Толстого; я вспоминаю о том, как увидел живого «классика», Бориса Леонидовича, /…/ рыдания после смерти Пастернака у его гроба, который нёс Андрей Донатович (я тогда ещё его не знал); вспоминаю ужас свояченицы Пьера Паскаля Аниты, когда я пришёл к ней в гости в московскую коммунальную квартиру близ Октябрьской площади — я был для неё одним из самых первых представителей Запада после 25 лет ГУЛАГа, представитель мира, исчезнувшего для неё в конце 20-х годов».
Скажем ещё: и представитель той благородной касты людей культуры, которые во все времена, где бы мы не обитали, приобщают к этой культуре и нас.