ИВАН БУНИН. ИЗ КНИГИ «ВЕЛИКИЕ НЕУДАЧНИКИ»
«На свете плохих людей очень много».
Иван БУНИН
Трудно в это поверить, но в ознаменование 80-летия нобелевского лауреата, Ивана Алексеевича Бунина, друзья подарили ему… телефон. Точнее, возможность его установки. В 1950 году это было нешуточным предприятием. Трудность заключалась не столько в стоимости новой установки, а в нехватке свободных линий. Кандидатам в абоненты приходилось ждать чуть ли не годами. Ивану Алексеевичу, после настойчивых хлопот земляков, аппарат установили вне очереди. Едва ли только сам Бунин им толком воспользовался. Разве что для вызова докторов и сиделок.
Вослед Льву Толстому он любил цитировать крылатую фразу Марка Аврелия о том, что «высшее наше назначение — готовиться к смерти». Однако сам к смерти явно не был готов. Хорошо, успокоительно верить в личное бессмертие, в райские кущи за порогом жизни. Веры такой у Бунина категорически не было.
«Что за бред! — вскрикивал он. — Это противоречит элементарной логике… После минутного пребывания на этой мерзкой планете мириады лет какого-то непонятного, зашифрованного существования. Раз есть начало, должен быть и конец».
По приезде в Париж писатель все чаще чувствовал себя «отвратительным больным стариком». Здоровье его не переставало ухудшаться. Малейшая простуда, а ей он был крайне подвержен, затягивалась на долгие недели и всякий раз грозила серьезными осложнениями. Кроме того, оказалось, что без хирургического вмешательства нельзя освободиться он мучавших его недомоганий. Операцию провели парижские медицинские светила на редкость удачно, однако сил Бунину она не добавила, вторую молодость не подарила.
Выход его книг оказался одной из последних литературных радостей. Сперва появились «Темные аллеи», из-за орфографии которых Бунину безуспешно пришлось воевать с издателем, да тот настоял на своем: книга вышла без ятей. Зато в старой орфографии отпечатали «Воспоминания».
В эмиграции он любил ностальгировать по Москве, обычно в каком-то бытовом разрезе. Вспоминал первый снег и езду на саночках в морозные дни. Оживлял в памяти ресторан «Прагу», с ее рябчиками в черном сметанном соусе. Подлинную лирическую грусть вызывали телешовские «литературные среды», на которых собирался весь цвет русского культурного общества. На собрания приходил Антон Чехов, иногда приезжал Федор Шаляпин, бася: «Вот здесь меня нужно слушать, а не в Большом театре», играл свои новые опусы Рахманинов. Бунину нравился сам воздух этих «сред». И полвека спустя, со слезой на глазах, он рассказывал о высоких спорах, полночных обильных ужинах, затейливых амурных историях.
Иван Алексеевич никогда не завидовал чужой славе, деньгам, физическим данным. Зато рассказы о чужих любовных триумфах его угнетали. Бунин очень хотел, чтобы его считали донжуаном и, когда был в настроении, пространно распространялся о своих былых похождениях.
Если судить по этим рассказам, список покоренных им женщин не слишком-то длинный. В любовных делах он был, по-видимому, робок и не умел проявлять импонирующую женщинам сексуальную агрессивность. У него, как, впрочем, и у большинства мужчин, водилось больше упущенных возможностей, чем конкретных достижений.
Как-то в военные годы к Ивану Алексеевичу приехал в гости однолетка, русский художественный критик. Аккуратненький, элегантный, наодеколоненный, без единого седого волоса, с хрустальным моноклем в глазу. Зашел и за чашкой чая стал развлекать Бунина рассказом о своих умопомрачительных эротических похождениях, без малого достойных легендарного Казановы.
Бунин слушал с большим удовольствием фривольное повествование. Он вообще обожал выслушивать такого рода «исповеди». Втихомолку посмеиваясь, иронически разглядывая маститого гостя, он не проронил ни словечка.
А когда визитер ушел, Бунин только и сказал:
— Каков враль!
Однако к вечеру спустился из своей комнаты чем-то удрученный.
— Что с вами такое? — испугался секретарь писателя.
— Вы знаете, я все время думал, ну а, может быть, всё, о чем он нам поведал, — чистая правда. Ведь он же — мой ровесник!
Бунин не мог отправиться в шальной загул не только по причине пошатнувшегося здоровья, но из-за отсутствия достойных его имени денег. Даже в дни изобилия, после получения Нобелевской премии, Иван Алексеевич стал мысленно предвосхищать, что не сумеет удержать средства и рано или поздно окажется у «разбитого корыта». В этом отношении он себя хорошо знал, и тут, несомненно, сказывалась наследственность, воспоминания о той обстановке дворянского, почти до нищеты, оскудения.
Может быть, этим и объясняется, что когда у него возникла реальная возможность за сравнительные гроши приобрести в излюбленном им Грассе небольшой домишко, чтобы впредь не думать о крыше над головой, несмотря на советы друзей и близких, он на такой шаг не решился. Ему казалось, что русскому писателю Бунину не к лицу стать каким-то домовладельцем, каким бы этот его дом не был миниатюрным. Лучше всего вольно катиться по миру, без обременительных обязательств.
Бунин в стихах горько сетует:
У зверя есть нора, у птицы есть гнездо.
Как бьется сердце, горестно и громко,
Когда вхожу, крестясь, в чужой, наемный дом
Со своей уж ветхою котомкой!
Иван Алексеевич легко мог избежать необходимости входить в «наемный» дом, особенно после премии, да оседлость категорически была чужда его природе. Все годы эмигрантского житья он колесил из Парижа в Грасс, из Грасса в Париж, иногда, если представлялась возможность, непременно в одиночку, пускался и в более далекие странствия.
Деньги у Бунина, и вправду, уходили сквозь пальцы. У него всегда не хватало терпения что-то считать, складывать, производить какие-либо, хотя бы самые элементарные, арифметические действия. Пока дело касалось однозначных или, в лучшем случае, двухзначных цифр, он умел быть расчетливым, даже прижимистым. Однако если, упаси создатель, в его вычисления должны были впутаться трехзначные ряды, а то и четырехзначные, он окончательно терялся, становился беспомощным, необдуманно щедрым, искренне уверяя, что не создан для «высшей математики».
В голодные военные годы в поисках дополнительного, «внекарточного» питания он иной раз в одиночестве и как бы конспиративно отправлялся с большим мешком за спиной в старый город. Там в кривых и крутых грасских улочках доставал какие-то сомнительного качества продукты, за которые, конечно, платил втридорога. Его, главным образом, интересовали яйца, колбаса и сигареты. И если он возвращался с добычей, то восторгу его не было конца-краю. По одному выражению его лица можно было безошибочно определить результаты охоты.
Тут есть одна забавная деталь. Если ему, хотя бы за полцены или того меньше, предлагали те же продукты с тем, что они будут ему доставлены на дом через день-другой, но деньги надо выложить вперед, он ни за что не соглашался. Сделка должна была завершиться тут же, при нем. Деньги и товар «на бочку». Никаких авансов он не признавал (кроме редакционных себе!) и неизменно приговаривал при этом свое любимое: «Ах, вы не знаете, злых людей очень много!»
Гнетущие мысли терзали сердце старого мастера. Вот что записал в своем дневнике секретарь Бунина, Александр Бахрах:
«После долгих разговоров о смерти, теме, к которой он то и дело возвращался с содроганием и отталкиванием, начисто отрицая возможность загробной жизни, он поднялся к себе и позвал меня. Всегда гордившийся холеностью своего тела, он теперь был чем-то явно огорчен. «До чего прекрасная была у меня когда-то правая рука, — сказал он. — Левая, та никогда не была хороша. А что теперь с ней? Покрылась гречкой. Стала дряблой. Проклятая старость…»
В этот момент я заметил на его письменном столе большой конверт, на котором стояло лишь одно слово «Сжечь». Я невольно улыбнулся, подумал, что он хочет кому-то поручить сжечь свои черновики.
— Напрасно улыбаетесь, — молвил Иван Алексеевич. — Я хочу чтобы меня сожгли после смерти.
Именно гнетущие мысли заставляли Бунина верить в приметы (в черную кошку, пустые ведра, встречного монаха…) и даже находить в русском алфавите зловещие… буквы.
«Терпеть не могу букву «ф», — говорил он. — Мне даже на бумаге выводить это «ф» противно. Вы не найдете в моих рассказах ни одного персонажа, в имени которого попадалась бы эта громоздкая буква. А ведь меня чуть не нарекли Филиппом! В последнюю минуту, священник уже стоял у купели, старая нянька сообразила и с воплем кинулась к моей матери: «Что делают?! Что за прозвище для барчука?!». Наспех назвали меня Иваном. Тоже не слишком изысканно… Ничего. Привык. Однако неужели это могло произойти? Филипп Бунин! Как это гнусно звучит! Вероятно, с такой кличкой я бы не стал печататься».
Артур Кангин
kangin.ru