Нина Большакова. Маленький Чехов
Девочка сидела за столом, болтала ногами и грызла яблоко. В съёмках был перерыв – устанавливали экраны и свет, двигали их под разными углами, ловили отражения. Она ждала, ела яблоки, посматривала в книжку, скучала. Уличные сцены шли уже неделю, она была занята почти каждый день. Кино – дурацкий бизнес. Она не столько играла, сколько ждала, пока установят свет, расставят объекты, разведут массовку. Потом её звали, она входила в кадр, делала что велели, выходила из кадра, потом снова входила, все повторялось и так несколько раз, пока режиссёр не кричал: «Снято!». Тогда все заканчивалось, экраны, лампы на треногах и прочее барахло стаскивали в фургоны, сматывали кабели, закрывали будку с буфетом на колёсах, и все уезжали. Её увозили отец или мать, кто был свободен, а иногда она уезжала одна, на автобусе.
Она была уже большая. Двенадцать лет, можно ходить одной, без бэбиситтера. Деньги у неё были, немного, но были. Зарплату за съёмки платили родителям, а они ей выдавали на карманные расходы. То ещё кино. Сюжет украли у Набокова. Девочка читала эту штучку, «Отчаяние». На английском, в переводе. Она понимала по-русски, но почти не говорила, и читать не могла.
Там девочки не было, в этой истории. Там Герман, все тот же Герман, что и у Пушкина, в «Пиковой даме», только ещё более сумасшедший. Герман, дошедший до конца, до предела, упёршийся в зеркальную стенку. Так же хочет денег, и так же их не получает. Её взяли сниматься потому, что она русская.
Типичная русская, сказал режиссёр. Что в ней русского? Она не понимала. Высокая, худая, светло-русая. Никогда не была в России. Режиссёра мучает комплекс Лолиты, вот он и ввёл девочку в сюжет. Герману секс не нужен, он по другому делу старается, insurance fraud называется. Режиссёр заставляет её сидеть у Германа на коленях, смотреть ему в глаза, класть голову на плечо. Родители подписали соглашение, что Герман может трогать её тело до пояса, исключая грудь. Ниже и постельные сцены – это дублёрша, худышка из Джулиард, вот бедняга. Самое противное в этом деле – смотреть в глаза и слушать, что говорит. У Германа изо рта неприятно пахнет, хотя он и чистит зубы три раза в день в своём трейлере.
Её родители, нет, не они, а их родители, вот те – из России. Они – настоящие русские, а ее родители – уже нет, обамериканились, как бабушка Анна говорит. Это теперь не Россия, а Украина называется, а тогда это была одна страна. Странная страна, эта Россия. Там почему-то всех убивают. По крайней мере, её бабушек точно хотели убить, но они убежали.
Они жили в большом городе. Не таком, как Нью-Йорк, поменьше. Ну, вот как Филадельфия. Белая Церковь называется. Девочка смотрела в интернете. Немного странно, что на улицах – только белые, а так ничего особенного. Её прадедушка там в сорок втором году открыл церковь, и люди были очень довольны, ходили молиться. Это не так легко, молиться по-русски. У них в церкви нет сидений, надо все время стоять. Никто не верит, но девочка была в русской церкви на Девяносто Третьей, так что это абсолютно точно. Потому что если русские что-то делают, это не должно быть легко, это должно быть трудно, так бабушка Анна говорит. И была очень хорошая жизнь тогда, весело было, и бабушка получала много подарков. Но в сорок четвёртом, зимой им пришлось уехать. Они выехали сначала обозом из пяти возов, имущество вывозили. По дороге почти все куда-то делось. Они ехали и ехали, целый год, сначала недолго жили в Венгрии, потом в Германии, а потом в Вене.
Тут бабушка Анна все время путается, теряет нить. Каким-то образом они оказались в Аргентине. Анне было восемнадцать лет. Она поступила в медицинский институт и стала зубным врачом. Там же, в Аргентине, она вышла замуж за дедушку Хорста, родила маму, а потом уже они переехали в Нью-Йорк. У неё был свой кабинет, здесь недалеко, на Вест Энде, угол Девяносто Шестой. Все шло совершенно замечательно, пока Хорста не выдали голландцам. К бабушке Анне пришёл пациент, зубы вставлять, и в приёмной совершенно случайно увидел её мужа. Так он вместо приёма пошёл прямиком в полицию, и дедушку Хорста в тот же день арестовали. Оказалось, он в Голландии в сороковые годы работал в гестапо; этот пациент с ним встречался и очень хорошо запомнил. Хорст произвёл там на многих незабываемое впечатление, настолько, что голландцы искали его по всему миру и вот наконец нашли.
Только мы Хорста и видели. То есть девочка его вообще не видела, это было ещё до её рождения. Это бабушка Хая так говорит, папина мама. Она тоже из Белой Церкви, но с бабушкой Анной не была тогда знакома. Они вращались в разных кругах. Хая там в подвале сидела, почти три года, её соседи прятали, кормили и убирали за ней. Ну да, те же сороковые годы. Хая говорит, они святые люди, эти соседи, она за них молится каждое утро. А всех остальных из её семьи убили. А потом пришли русские, и Хая ушла с их армией. Она воевала, у неё даже медали есть. Она говорит, когда они наступали, и особенно когда вошли в Германию, было очень весело. В русской армии она встретила деда Натана, и тут ей крупно повезло. Натан оказался польским гражданином. Они поженились и остались в Польше. А в сорок восьмом, когда поляки стали снова убивать евреев, они ушли на Запад. Добрались до Антверпена, а оттуда на пароходе уплыли в Америку. Папа уже в Нью-Йорке родился. И потом папа встретил маму, они поженились и родили девочку. И теперь ей надо сидеть на коленях у этого неприятного Германа. Ну вот, опять зовут в кадр.
Сцена в уличном кафе. Поставили столики, накрыли их белыми скатертями, дали ей в руки кружевной зонтик. Надо выпрямить спину, посмотреть мимо Германа на ассистентку режиссёра и сказать:
– Мне, пожалуйста, горячий шоколад и эклер. – Потом позволить Герману накрыть её руку большой и потной ладонью и улыбнуться, подняв подбородок.
– Не так, – говорит ассистентка, – вот так! – и она нагло ухмыляется, приоткрыв рот.
– Идиоты, какие идиоты, – думает девочка, повторяя за ассистенткой. – Так скалятся только проститутки на Дайкман. А Лолита совсем не проститутка.
Все, снято. Теперь девочка может выйти из кадра, а её место займёт дублёрша. На ней такое же платье, туфли и носки. Камера заглядывает под стол. Герман берет дублёршу за колено. Бедное колено.
А вот и Селиша идет, вместе с Максом. Девочка радуется и машет рукой, зовёт их за свой стол. Селиша всегда в хорошем настроении, когда есть работа. В основном работает Макс, а Селиша его водит. Ей платят по часам, как сопровождающей, плюс по контракту за Макса, так что выходит совсем неплохо.
– Привет, Селиша, как дела? Садись за мой стол, – девочка улыбается, треплет Макса по затылку.
Селиша улыбается во весь свой ярко-красный рот, подкатывает к столу большой чёрный чемодан на колёсах, потом берет с тележки катеринга кофе для себя и сэндвич для Макса и подсаживается к девочке.
– Как дела, как настроение? – спрашивает Селиша. Ей и в самом деле интересно, не просто так спрашивает, поэтому девочка сообщает ей, что настроение сегодня так себе. Одно хорошо, что её сцены уже закончились и скоро можно будет пойти домой.
– А почему у тебя такой большой чемодан? – спрашивает девочка.
– О, у меня сегодня семь проходов с переменой одежды, – радостно говорит Селиша, – и одежда моя, вот я и привезла все с собой. Должна получить хорошие деньги за семь перемен. Вообще этот месяц очень удачный, мы все время работаем. Заплачу за квартиру вперёд, и ещё останется. А что это ты читаешь?
– Я читаю Чехова. Знаешь, такой русский писатель.
– О, Чеков! Конечно, знаю, я даже играла в какой-то его пьесе, уже не помню в какой, «Дядя Ваня», кажется, – Селиша произносит по-американски, Чеков вместо Чехов.
– А что ты читаешь? Пьесы или рассказы? Наверное, хочешь играть в «Трех сестрах»? Все хотят играть в этой пьесе, хотя тебе она будет не по возрасту ещё лет двадцать. А мне она не по возрасту уже лет тридцать. Чеков – это не легко. Надо попасть в интервал, и чтобы тебя заметили, и чтобы ты подошла по фактуре. Много чего надо. Фокус-покус – оказаться в нужном месте в нужное время и ничего не испортить по собственной глупости. Редко кому удаётся.
– Я хочу сыграть маленького Чехова. Когда ему было двенадцать лет, и он ещё не знал, что будет писать рассказы, – девочка без улыбки смотрит в глаза Селише. Та делает серьёзное лицо, потом говорит:
– Не знаю, какой он был маленький, но думаю, он всегда был не такой, как все. Ты заметила, у него в пьесах середина не провисает? Почти у всех провисает; интересное начало, сильный конец, а середина запала как старый матрац. А у Чекова натяжение одинаковое по всему пространству. Но ты, наверное, ещё не дошла до пьес. У тебя все впереди, – Селиша немножко завидует девочке, так, почти незаметно.
– Мне интересно, как из обычного мальчика получается Чехов, – говорит девочка, – я это хочу сыграть.
– Думаю, что никто не сможет написать для тебя такую пьесу, потому что это как чудо. А кто же может объяснить чудо. – Селиша допивает кофе и идет за следующей порцией еды и питья для себя и собаки. Макс лежит на асфальте, положив большую голову на лапы, и внимательно слушает, что Селиша говорит:
– Когда я играла в «Дяде Ване», нам делали класс по Чекову, рассказывали о нем. Он из совсем простой, патриархальной семьи. Его отец был мелкий торговец, держал небольшой магазин и пел в церковном хоре. Больше пел, чем торговал. Он даже был церковным старостой. Очень религиозный русский человек. Очень далёкий от литературы. Очень далёкий от театра, если не считать церковные ритуалы. Много детей. С раннего возраста дети работали в магазине и пели в хоре. Они были заняты скучной рутинной работой каждый день, с раннего утра до поздней ночи. И маленький Чеков тоже.
– Понятно, он не благодаря, а вопреки. Так бывает, даже чаще чем наоборот. Вот почему у него в рассказах церковные служки такие неприятные, и лавочники тоже, и вообще он совсем не русофил. Они ему все дома ужасно надоели. Его от них всю жизнь потом тошнило. – Девочка закрывает книжку, сует её в сумку и машет рукой светловолосой высокой женщине.
– А вот и мама за мной пришла, пока, Селиша, пока, Макс, хорошего дня!
Девочка едет с мамой домой на метро. В вагоне почти пусто, все ещё на работе. Они сидят на лавке, девочка рассказывает, как прошёл день, мама спрашивает, чего бы она хотела на ужин. Потом они затихают, прижавшись друг к другу. Мама дремлет, прикрыв глаза, а девочка сочиняет маленького Чехова. Селиша сказала, никто такую пьесу для неё не напишет, значит, придётся это сделать самой. И не стоит с этим тянуть. Жизнь такая короткая. Сегодня девочка, завтра – мама, а послезавтра уже Селиша. Сначала надо все хорошенько представить, рассмотреть в деталях, а потом оно само напишется.
Итак, первая сцена, декорации. Бакалейная лавка купца третьей гильдии Павла Чехова. Посредине, там, где в церкви алтарь – старый деревянный прилавок, чисто выскобленный ножом. На нем стоят весы с чашками, рядом лежат гири. Над прилавком на крюках висят сахарные головы в синей бумаге, связки красного перца, чеснока и золотистого лука, медные сковородки, ковши с длинными ручками, железные кружки. Слева и справа от прилавка, так же, как в церкви на Девяносто Третьей, двери, через которые входят и выходят персонажи с кадилом. Да нет же, не с кадилом, а с бакалеей. На полках расставлены коробки с конфетами, пряниками, чаем двадцати сортов, пряностями, и разным прочим колониальным товаром. За прилавком на полу стоят мешки с крупами, мукой, темной серой солью, вяленой рыбой; рядом двухведёрный бидон постного масла, к нему привязаны черпак и воронка. Тут же в углу за левой дверью бочка с крупной селёдкой, залитой мутным рассолом.
В правом красном углу перед иконой горит лампада неугасимая. Покупатели как заходят, на икону крестятся. Освещается лавка тремя керосиновыми лампами; одна стоит на прилавке и две – на верхней полке. В лавке нет взрослых работников, только три мальчика. Антон – самый младший, ему двенадцать лет. Он сидит в углу на перевёрнутом бочонке и чистит селёдку. Заходит покупатель, просит отпустить ему соли на две копейки. Старший мальчик сворачивает фунтик из бумаги и отвешивает покупателю соли. Покупатель берет соль, достаёт деньги, рассчитывается, потом смотрит на Антона и говорит:
– Кто же селёдку так чистит? Не с того конца начал!
– А с какого конца полагается чистить селёдку? – спрашивает девочка у мамы.
Мама на минутку просыпается и говорит:
– С хвоста, конечно, – и снова закрывает глаза.
Нина Большакова