Владимир Колотенко | Фора
Гроб устанавливают на крепкий свежесрубленный стол, покрытый тяжелым кроваво-красным плюшем. Мне приходится посторониться, а когда гроб едва не выскальзывает из чьих-то нерасторопных рук, я тут же подхватываю его, чем и заслуживаю тихое «спасибо». Пожалуйста! Не хватало только, чтобы покойничек грохнулся на пол. С меня достаточно и того, что я поправляю складку плюша, задорно подмигивающего своими сгибами в лучах утреннего солнца, словно знающего мою тайну. Нет уж, никаких тайн этот ухмыляющийся плющ знать не может. Боже, а сколько непритворной грусти в глазах присутствующих! Большинство искренне опечалены, но есть и лицемеры, изображающие скорбь. Я слышу горестные вздохи, всхлипы… Ничего, пусть поплачут. Не рассказывать же им, что покойничек жив-живехонек, цел и невредим, просто спит. Хотя врачи и констатировали свой exitus letalis*. Причина смерти для них ясна — остановка сердца. Я это и сам знаю. Но знаю и то, что в жилах его еще теплится жизнь, а стоит мне подойти и сделать два-три пасса рукой у его виска, и покойничек, чего доброго, откроет глаза. Дудки! Я не подойду. Я его проучу. Кто-то оттирает меня плечом, и я не противлюсь. Теперь сверкает вспышка. Снимки на память. Кому-то понадобилась моя рука — чье-то утешительное рукопожатие. Понаприехало их тут, телекорреспонденты, газетчики… Это приятно, хотя слава и запоздала. Кладут цветы, розы, несут венки. Золотистые надписи на черных лентах: «Дорогому учителю и другу…» Золотые слова! А как сверкает медь духового оркестра, который, правда, не проронил еще ни звука, но по всему видно, уже готов жалобно всплакнуть. Я вижу, как устали от слез и глаза родственников. Особенно мне жаль его жен. И первую, и вторую… Жаль мне и Оленьку, так и не успевшую стать третьей женой. Все они едва знакомы, и вот теперь их собрала его смерть. Оленька вся в черном и вся в слезах. Прелестно-прекрасная в своем горе, она стоит напротив. И когда новые озерца зреют в уголках ее умопомрачительно больших серых глаз, О, Боже милостивый! я еле сдерживаю себя, чтобы тоже не заплакать.
— Извините…
— Пожалуйста…
Я вижу, как Оленька, расслышав мое «пожалуйста», настороженно вглядывается в лицо покойника, затем, убедившись, что он таки мертв, закрывает глаза и снова плачет. Видимо, ей что-то почудилось. Теперь я смотрю на руки усопшего, как и принято, скрещенные на груди. Тонкие длинные пальцы, розовые ногти… Никому ведь и в голову не придет, отчего у покойника розовые ногти. Может быть, у него и румянец на щеках? В жизни он такой краснощекий! Я помню, как три дня тому назад он ввалился в мою комнату со своими дурацкими требованиями. Уступи я тогда и…
— Будьте так добры…
Сколько угодно! Я уступаю даме в беличьей шубке и не даю себе труда вспомнить, как там все было. Было и прошло. И точка! Меня интересует теперь эта дама с бархатными розами, которые сквозь стекла очков кажутся черными. Кто бы это мог быть? Я не знаю, зачем я обманываю себя: разве я не знаю ее? Я ведь только делаю вид. Вообще, надо сказать, это удивительно, просто до слез трогательное зрелище — собственные похороны. Мы ведь с покойником близнецы, плоть от плоти. И, если бы на его месте сейчас оказался я, никто бы этого не заметил. А все началось с того… Он просто из кожи лез вон, так старался! Носился со мной, как с писаной торбой. Честолюбец! Ему хотелось мирового признания. Вот и получил. Теперь все газеты будут трубить.
— Сколько же ему было? — слышу я за спиной чей-то шепот.
Ответа нет. Но я и не нуждаюсь в ответе. Ему еще жить и жить… Это-то я знаю. Может быть, Оленька еще и выйдет за него замуж. Выйдет непременно. Не такой уж я злоумышленник, чтобы лишать их земного счастья. Я его лишь маленько проучу. Это будет ему наука. Я все еще не могу взять в толк: неужели он мне не верит? Или не доверяет? Зачем он держит меня в узде?
Дама в шубке тоже смахивает слезу. А с каким открытым живым любопытством Оленька смотрит на эту даму. О чем она думает? Народ прибывает, струится тихим робким ручейком вокруг гроба. Сколько почестей покойнику! Чем ж он так славен? Кудесник, целитель… Профессор! Ну и что с того? Вырастил, видите ли, меня из какой-то там клетки… Ну и что с того? Этим сейчас никого не удивишь. Я протискиваюсь между двумя толстяками поближе к даме с бархатными розами. Вполне вероятно, я рискую быть узнанным и все-таки надеюсь на свой парик. Усы, борода, темные очки, котелок… Вряд ли кому-то придет в голову подозревать во мне двойника. Никто ни о чем даже не догадывается.
Мой котелок!
От толчка в спину он чуть не слетает с головы и мне приходится его снять.
«Осторожно!» — хочу крикнуть я и не кричу. Кто же этот неуклюжий медведь? Беличья шубка! Ее нежная шерстка мнет мне шляпу, которую я уже поднимаю над головой. Мы стоим сжатые, просто впритык, и я, конечно же, узнаю эту даму с бархатными розами. Мне снова хочется крикнуть: «Мама!» Но я не кричу. Я никогда не произнесу этого слова. Я никому его не прошепчу.
— Ради бога, простите… Ваша шляпа…
— Ну что вы, такая давка…
Я вижу, как она внимательно, вскинув вдруг влажные ресницы, изучает меня. На это я только кисло улыбаюсь и напяливаю котелок на парик. Чтобы все ее сомнения развеять.
— Да, — вздыхает она, — у него было много друзей.
Я этого не помню.
Затылком и всей кожей спины я чувствую жадный взгляд Оленьки и кошу глаза — так и есть: мы с беличьей шубкой у нее на прицеле. О чем Оленька может догадываться? Да ни о чем. Шаркая по мрамору своими ботинками, я то и дело спрашиваю себя: кто я теперь? И не нахожу ответа.
А все началось с того, что Артем срезал со своего пальца махонькую бородавку, измельчил ее на отдельные клеточки, взял одну из самых живых и выдавил из нее ядро, свой геном. Рассказывая потом все это, он почему-то ухмылялся: «Ты и есть теперь это ядро…» Много лет я не мог понять причину его ухмылки, и вот теперь…
Я представляю себе, как все было, и вижу себя длинной нитью, скрученной в замысловатый клубок и упрятанной в чью-то яйцеклетку, лишенную собственного ядра. Я даже слышу голос Артема:
— Осторожно, не повреди мембрану…
Он давно говорит сам с собой, я это знаю. Отшельник, паяц. Чего он добивается? Мирового признания! А мне, признаться, не очень-то уютно в этой чертовой яйцеклетке. Какая-то она липкая, вязкая… Как кисель. Это поначалу, я потерплю. Через час я уже чувствую себя вполне хорошо. Мы привыкаем друг к другу и уже шепчемся на своем языке, беззвучно шушукаемся, роднимся. И вскоре живем душа в душу в какой-то розовой жидкости, счастливые, живем как одно целое, единой зиготой, нежимся в теплой темноте термостата. Наш папа, этот лысоватый Артем, нами доволен, доволен собой. Я понимаю: я и есть теперь та зигота. Проходит какое-то время, и меня берут за шкирку, берут как кота. Больно же! А они просто вышвыривают меня из моей розовой спальни. Куда? Что им от меня нужно?
— Это не больно, — говорит Артем, а я ему не верю. Это ужасно больно! И холодно! Словно я голый попал в ледяную прорубь.
— Артем, я боюсь, — слышу я женский голос, — я вся дрожу…
Это меня поражает, но и приводит в восторг: мой лысеющий папа обзавелся женщиной! А я думал, что он холостяк.
— Не надо бояться, родная моя, все будет прекрасно, — шепчет папа и сует меня куда-то… Куда? В полную, жуткую темноту. Меня тут же обволакивает вялая томная теплая нега, я куда-то лечу, кутаюсь в мягкую бархатную кисею и, наверное, засыпаю. Потом я просыпаюсь! Потом я понимаю, куда меня наглухо запечатали — в стенку матки. Целых девять месяцев длится этот невыносимый плен. Такая мука! Лежишь скрюченный, словно связанный, ни шагу ступить, ни повернуться. Слова сказать нельзя, не то, что поорать вдосталь. Набравшись сил, я все-таки рву путы плена и выкарабкиваюсь из этой угрюмой утробы на свет божий и ору. О, ору! Это немалая радость — мой ор! Я вижу их счастливые лица, сияющие глаза.
— Поздравляю, — говорит папа, берет меня на руки и целует маму.
И я расту.
Я не какой-то там вялый сосун. Да уж! Я припадаю к белой груди, полному теплому тугому наливу, и пью, захлебываясь, сосу эту живительную сладкую влагу… Так вкусно! А какое наслаждение видеть себя через некоторое время в зеркале этаким натоптанным крепышом, который вдруг встает и идет, шатаясь и не падая, балансируя ручонками, затем внезапно останавливается и любуется сверкающей струйкой, появившейся внезапно из какой-то пипетки. Вот радость!
Радость проходит, когда однажды приходит папа и, что-то бормоча себе под нос, надевая фартук, берет меня на колени и сует в рот какую-то желтую резинку, надетую на горлышко белой бутылки.
— Ешь, — говорит папа, — на.
На!
Он отчего-то зол и криклив.
— Ешь, ешь!.. — твердит и твердит он.
Такую невкусную бяку я есть не буду. И не подумаю!
— Ешь, — беря себя в руки, упрашивает папа, — пожалуйста…
А где мама? Я не спрашиваю, вопрос написан на моем лице. Мама уехала. Надолго, уточняет папа. Мой маленький мир, конечно, тускнеет — маму никто заменить не может. Даже папа, который по-прежнему что-то бормоча, уже с пеленок учит меня читать, думать, даже фехтовать. Затем передо мной проходит череда учителей. Чему только меня не учат! Я расту на дрожжах знания, легко раскусываю умные задачки, леплю, рисую… Мой коэффициент интеллекта очень высок. Я уже знаю, почему наступает зима, и как взрываются звезды, что есть в мире море и океан, есть рифы, кораллы, киты, носороги, а мой мир ограничен стенами какой-то лаборатории, книгами, книгами… Спасает и капе! Достаточно клюкнуть мышкой в адресной строке Google, и мой мертвый мир мгновенно расширяется во все стороны света.
Мой мертвый мир!
— А это что, — то и дело спрашиваю я, — а это?
Папа терпеливо объясняет и почему-то совсем не растет, а я уже достаю до его плеча. Он, правда, делает мне какие-то уколы, и это одна из самых неприятных процедур в моей жизни. Как-то приходит мама. Она смотрит на меня и любуется. Шепчется о чем-то с папой, а затем они встают, идут к двери и зовут меня с собой. Куда? Я еще ни разу не переступал порог этой комнаты. Мы выходим — мать честная! Я попадаю в царство зелени и цветов, живая трава, ручеек, даже птички… И солнце! Настоящее солнце! Это не какая-то лампа ультрафиолетового света.
Живая жизнь!
Над нами большой прозрачный свод, точно мы под огромным колпаком, хотя солнечные лучи сюда свободно проникают. И даже греют. Как много света, а в траве кузнечики, муравьи… Летают бабочки и стрекозы, я их узнаю. А вот маленький ручеек, и в нем плавают рыбки…
— Поздравляю, — говорит мама, — тебе сегодня уже двадцать.
Мне не может быть двадцать, но выгляжу я на все двадцать два.
— А сколько тебе? — спрашиваю я.
— Двадцать три, — отвечает мама и почему-то смущается.
— А тебе? — спрашиваю я у папы.
Папа медлит с ответом, я смотрю ему в глаза, чтобы не дать соврать. Зря стараюсь: у нас ведь это не принято.
— Сорок, — наконец произносит папа, — зимой будет сорок.
Сейчас лето…
Может быть, мой папа Адам, а мама Ева?
— Нет, — говорит папа, — ты не Каин и не Авель, ты — Андрей.
— А как зовут маму?
— Лиля…
В двадцать лет можно подумать и о выборе жизненного пути. Вечером я говорю об этом папе, который пропускает мои слова мимо ушей. Я вижу, как смотрит на него молодая мама. Она не произносит ни слова, но в глазах ее читается: я же говорила… На это папа только пыхтит своей трубкой и разливает вино. Вино — это такой бесконечно приятный, веселящий напиток, от которого я теряю рассудок и просто не могу не пригласить маму на танец. Мы танцуем… Мои крепкие руки отрывают маму от пола, мы кружимся, кружимся, и вот уже какая-то неведомая злая сила пружиной сжимает мое тело, ее тело, наши тела, а внутри жарко пылает живой огонь… Что это? Что случилось? Я теряю над собой контроль, сгребая маму в объятья…
— Мне больно…
Я слышу ее тихий шепот, чувствую ее горячее дыхание.
— Потише, Андрей, Андрей…
Но какая музыка звучит у меня внутри, какая музыка…
— Лиля, нам пора.
Это Артем. Он все испортил! Плеснул в наш огонь ледяной водой. Вскоре они уходят, а я до утра не могу сомкнуть глаз. Такого со мной еще не было. Через неделю я набираю еще несколько килограммов, а к поздней осени почти сравниваюсь с Артемом. Мы так похожи — не отличишь. Это значит, что половина жизни уже прожита. Но то, чем я жил… Я ведь нигде еще не был, ничего не видел, никого не любил… Или Артем готовит для меня вечную жизнь? На этот счет он молчит, да и я не лезу к нему с расспросами. Единственное, что меня мучает — пластиковый колпак над головой. Я бы разнес его вдребезги. Надоели мне и таблетки, и уколы, от которых уже ноет мой зад. Однажды утром я подхожу к бетонной стене, у которой лежит валун, становлюсь на него обеими ногами и, задрав голову, смотрю сквозь прозрачный пластик крыши на небо. Там — воля. Ради этого стоит рискнуть? Поскольку мне не с кем посоветоваться, я беру лопату. Подкоп? Ага! Граф Монте-Кристо…
Трудно было сдвинуть валун. Была также опасность быть пойманным на горячем. А куда было девать песок? Я перемешиваю его с землей и сую в нее фикус: расти. Можно было бы выбраться другим путем, но дух романтики пленил меня. Уже к вечеру следующего дня я высовываю голову по другую сторону бетонной стены. Там — зима! Уфф! Я возвращаюсь домой и собираюсь с мыслями. Артем ничего не подозревает. У него какие-то трудности. Доходит до того, что он орет на меня, топает ногами и брызжет слюной. Но я спокойно, вполне пристойно и с достоинством, как он меня и учил, переношу все его выходки, и это бесит его еще больше. Истерик. С этими гениями всегда столько возни. Мир это знает и терпит. Или не терпит…
Бывает, что я в два счета решаю какую-нибудь трудную его задачку, и тогда он вне себя от ярости.
— Да ты не важничай, не умничай, — орет он, — я и без твоей помощи… Я еще дам тебе фору!
На кой мне его фора?
Я выбираю момент, когда ему не до меня, и, прихватив с собой теплые вещи, лезу в нору. Выбираюсь из своего кокона наружу, на свет Божий. Природа гневно протестует: стужа, ветер, снежная метель… Повернуть назад? Нет уж! Никакими метелями меня не запугаешь. Каждый мой самостоятельный шаг — это шаг в новый мир. Прекрасно! Я иду по пустынной улице мимо холодных домов, под угрюмым светом озябших фонарей, навстречу ветру… Куда? Я задаю себе этот вопрос, как только покидаю свой лаз: куда? Мне кажется, я давно знаю ответ на этот вопрос, знаю, но боюсь произнести его вслух. Потом все-таки произношу: «К Лиле…»
— К Лиле!..
Своим ором я хочу победить вой ветра. И набраться смелости. Разве я чего-то боюсь? Этот маршрут я знаю, как собственную ладошку: много раз я бывал здесь, но всегда под присмотром Артема. Теперь я один. Мне не нужен поводырь. Мне кажется, я не нуждаюсь в его опеке. Я просто уверен в этом. Это я могу дать ему фору! В чем угодно и хоть сейчас!
— Привет, — произношу я, открывая дверь ключом Артема.
— А, это ты…Ты не улетел?
— Я отказался.
— От чего отказался, от выступления?
— Ага…
Отказываться от своей роли я не собираюсь.
Какая она юная, моя мама. Я никогда еще не видел ее в домашнем халате.
— А что ты скажешь своей жене? Она же узнает.
Разве у Артема есть жена? Я этого не знал.
— Что надо, то и скажу. Пусть узнает.
Не ожидая от меня такого ответа, Лиля смотрит на меня какое-то время с недоумением, затем снова спрашивает:
— Что это ты в куртке? Мороз на дворе.
— Да, — говорю я, — мороз жуткий, винца бы…
Потом Лиля уходит в кухню, а я, по обыкновению, иду в ванную и вскоре выхожу в синем халате Артема. Мы ужинаем и болтаем. Потихоньку вино делает свое дело, и я вспоминаю его веселящий дух. Бывает, я что-нибудь скажу невпопад, и Лиля подозрительно смотрит на меня. Я на это не обращаю внимания, пью свой коньяк маленькими глоточками, хотя мне больше нравится вино.
— Что-нибудь случилось?
— Нет, ничего, — я наполняю ее фужер, — а что?
Молчание.
— А где твое обручальное кольцо?
— Я снял…
— Оно же не снимается…
— Я распилил…
Не произнося больше ни слова, Лиля встает, молча убирает со стола, затем молча моет посуду. А мне вдруг становится весело. Какая все-таки удивительная штука этот коньяк. Я снова наполняю свою рюмку до краев и тут же выпиваю. И, чтобы избавиться от неприятного чувства жжения, тут же запиваю остатками вина из фужера. И вот я уже чувствую, как меня одолевает безудержно-неистовый хмель желания, а в паху зашевелился мерзавец, безмерно полнокровный господин…
— Что ты делаешь?
А я уже стою рядом и тянусь губами к ее шее.
— Что с тобой?
А я беру ее за плечи, привлекаю к себе и целую. Ее тело все еще как тугой ком.
— Ты остаешься?
— Да, — шепчу я, — конечно…
— Зачем ты снял кольцо?
— Да, — говорю я, — я решил.
— Правда?
— Я развожусь.
— Правда? И ты на мне женишься?
Я чувствую, как она тает в моих объятиях, беру ее на руки и несу, сдергивая с ее податливого тельца желтый халат… Несу в спальню… Потом мы лежим и молча курим. Мягкого света бра едва хватает, чтобы насладиться уютом спаленки, но вполне достаточно, чтобы видеть блеск ее счастливых глаз.
— Хочешь, — спрашивает она вдруг, — хочешь, я рожу тебе сына?
— Можно…
— Настоящего. Хочешь? А не такого…
Я не уточняю, что значит «такого», я говорю:
— Ты же знаешь, как я мечтаю об этом.
— Ты, правда, разведешься?
— Я же сказал, — отвечаю я, беру ее сигарету и бросаю в пепельницу. И снова целую ее… Это такое блаженство.
Ровно в два часа ночи, когда Лиля, утомленная моими ласками, засыпает, я только вхожу во вкус, встаю и, чтобы не разбудить ее, на цыпочках иду в кухню. Я не ищу в записной книжке Артема телефон Оли, я хорошо помню его.
— Эгей, это я, привет…
— Ты вернулся? Ты где?
— В аэропорту.
— Артем, я с ума схожу, знаешь, я…
— Я еду…
Я кладу трубку, одеваюсь и выхожу. Ну и морозище! Роясь в карманах папиной куртки, я нахожу какие-то деньги, и мне удается поймать такси. Я еще ни разу не переступал порог Олиной квартиры и был здесь в роли болванчика, ожидавшего Артема в машине, пока он… пока они там…
Теперь я ему отомщу.
Я звоню и вижу, что дверь приоткрыта… и вдруг, о, Боже! Господи милостивый! Дверь распахивается, и Оленька, Оленька, как маленькая теплая вьюжка, как шальная, бросается мне на шею и целует меня, целует, плача и смеясь, и плача…
— Ну что ты, родная, — шепчу я, — ну что ты…
— Я так люблю тебя, Артем…
Я несу ее прямо в спальню…
— Ты пьян?
— Самолет не выпускали, мы сидели в кафе…
— Артем, милый… Я больше тебя никуда не пущу, никому не отдам… Ладно, Артем? Ну, скажи…
Никакой я не Артем, я — Андрей!
— Конечно, — шепчу я на ушко Оленьке, — никому…
Потом мы набрасываемся на холодную курицу, запивая мясо вином, и, насытившись, снова бросаемся в объятья друг другу. Мы просто шалеем от счастья…
Наутро я в своей теплице. Весь день я отсыпаюсь, а к вечеру ищу куртку Артема. Я не даю себе отчета в своих поступках (это просто напасть какая-то), ныряю в свой лаз… Куда сегодня? Преддверие ночи, зима, лютый холод… Куда же еще — домой! Я звоню и по лицу жены Артема, открывшей мне дверь, вижу, что меня здесь не ждут.
— Что случилось? — ее первый вопрос.
Я недовольно что-то бормочу в ответ, мол, все надоело…
— Почему ты в куртке, где твоя шуба?..
Далась им всем эта куртка!
Затем я просто живу… В собственном, так сказать, доме, в своей семье, живу
жизнью Артема. Я ведь знаю ее до йоточки. Пока не приезжает Артем. А я не собираюсь уступать ему место, сижу в его кресле, курю его трубку… Он входит.
— Привет, Андрей, ты…
Это «ты» комом застряет в его горле. Он стоит в своей соболиной шубе, в соболиной шапке…
— Как ты здесь оказался?…
Что за дурацкий вопрос!
Входит жена, а за нею мой сын… Мой? Наш!..
Что, собственно, случилось, что произошло?
Я не даю им повода для сомнений:
— Андрей! — Я встаю, делаю удивленные глаза, вынимаю трубку изо рта и стою пораженный, словно каменный, — ты как сюда попал? И зачем ты надел мою шубу?
Я его проучу!
Артем тоже стоит, как изваяние, с надвинутой на глаза шапкой, почесывая затылок. Вот это сценка! А ты как думал!
Тишина.
Затем Артем сдергивает с себя шубу, срывает шапку…
Лишь на мгновение я тушуюсь, но этого достаточно для того, чтобы у нашей жены
случился обморок. Она оседает на пол, и я, пользуясь тем, что все бросаются к ней, успеваю выскользнуть из квартиры.
Ну и морозище!
К Оленьке или к Лиле? Куда теперь?
Я дал слабинку, и это мой промах. Я корю себя за то, что не устоял. Пусть бы Артем сам расхлебывал свою кашу. Чувствуя за собой вину, я все-таки лезу в свою нору. Да идите вы все к чертям собачьим!
Артем, я знаю, сейчас примчится…
И вот я уже слышу его шаги…
— Ах, ты сукин сын!..
Я пропускаю его слова мимо ушей. Это неправда!
— Ты ничтожество, выращенное в пробирке, жалкий гомункулюс, стеклянный болван!
Ну это уж явная ложь. Какое же я ничтожество, какой же я стеклянный? Я весь из мяса, из плоти, живой, умный, сильный… Я — человек! Я доказываю ему это стоя, тараща на него свои умные черные глаза, под взглядом которых он немеет, замирает, а я уже делаю пассы своими крепкими, полными какой-то злой силы руками вокруг его головы, у его груди… Через минуту он как вяленая вобла. Я беру его под мышки как мешок, усаживаю в кресло и напоследок останавливаю сердце, а вдобавок и дыхание. Пусть поостынет…
И вот я стою у его гроба, никому не знакомый господин с котелком на башке…
Откуда он взялся, этот котелок, на который все только и знают, что пялиться. Дался им этот котелок! Зато никто не присматривается ко мне. Даже Оленька ко мне равнодушна. А как она убивается по мертвецу! Я просто по-черному завидую ему. Ладно, решаю я, пусть живет. Мне ведь достаточно подойти к нему, сделать два-три пасса рукой, и он откроет глаза…
Подойти?
И все будет по-прежнему…
Подойти?
А как засияют Оленькины глазки, как запылают ее щечки от счастья.
Представляю себе, как я заявлюсь потом к Лиле, к Оленьке… После похорон! Вот будет потеха-то!
Эх, папа, папа… Собственно, мне и папа уже ни к чему: технология клонирования у меня в кармане, ну, а кем населить этот новый мир после этой страшной войны, я уж придумаю! Как-никак 2015 год на дворе! Нужны новые люди, не жадные до страстей и не столь невежественные, как эти уроды! Нужна новая эра, новая раса людей. Ведь тезис о том, что нет ничего страшнее деятельного невежества, до сих пор актуален!
Я снимаю котелок и, переминаясь с ноги на ногу, стою еще долю времени в нерешительности, затем выхожу на улицу, где такое яркое веселое солнце, и вот-вот уже грянет весна, швыряю котелок куда-то в сторону и ухожу прочь.
Зачем мне этот котелок?
Владимир Колотенко